Андрей померк. Потные, с разинутыми ртами и ощетинившиеся, тяжело пыхтели мужики, обдавая Андрея сивушным перегаром.

- Жаль мне вас... Вот как жаль... А уйду... Прощай... робята... Устин земно поклонился миру и, прижав к груди псалтырь, стал спускаться с крыльца. - С вами мне не жить... Горько мне с вами... Я в тайгу уйду... Я к зверям уйду... Легче...

Всколыхнулись, заголосили кедровцы, напирая со всех сторон на сгорбленного старого Устина.

- Дедушка ты наш, милый ты наш! - кричали бабы.

- Куда? Стой! - гудели мужики, загораживая дорогу.

- Избу тебе сгрохаем, живи...

- Нет, робяты, нет...

- Пьянству зарок дадим...

- Душа требовает... Не держите меня... Раздайся!.. Душа в лес зовет... Со зверьем легче...

По шагу, потихонечку, подвигается Устин вперед, а с ним толпа, как возле пчелиной матки рой.

Улыбающийся Тимоха во все колокола хватил. Но Кешка сгреб его за шиворот и отбросил.

А Устин все дальше подается и, обернувшись, громко кричит отставшему от него народу:

- Ну, робяты!.. В последний вам говорю!.. Заруби это, робяты, на носу. По правде живите: смерть не ждет. Пуще молитесь богу... Пуще!

- Бо-о-гу?.. Святоша чертов!.. - вдруг грянул Обабок. - Мне жрать нечего... У меня шестеро ребят... У меня баба пузатая. Подыхать, што ли?!

- Верно, Обабок, правильно...

- На сборню, ребяты...

- Староста, собирай сход!.. - загалдели голоса.

Устина качнуло, словно ветром. Взглянул на заходящее солнце, взглянул на Обабка, на разбредавшихся недовольных мужиков и расслабленно опустился на лежащий при дороге камень.

Обабок круто повернул и направился неверными шагами к накрепко запертому Федотову двору.

- Ай-ха! - рявкнул он медвежьей своей глоткой и, загребая пыль, на всю деревню бессмысленно заорал:

Стари-инное ка-аменно зданья-а-а

Раздало-ося у девы в груди-и-и-и!..

В ушах у Устина гудело, и невыносимо ныло сердце.

- Эй ты, черт плешатый! - донеслось до него пьяное слово. - Ну и проваливай к дьяволу...

Сразу в двух местах кто-то охально и зло засвистал, кто-то заулюлюкал и крепко, сплеча, выругался.

- Леший с ним!..

- По его бороде, давно ему быть в воде...

- Ту-у-да ему и дорога... - И снова резкий свист и ругань.

- Богомо-ол!!

Все вмиг всколыхнулось в Устине: померкло вдруг небо, померк свет в глазах, застыла в жилах кровь. Он обхватил руками свою лысую голову и, как пристукнутый деревом, замер.

XXXII

К седому вечеру, когда зажглись в Кедровке огни, обложило все небо тучами. Со всех сторон выплывали из-за тайги тучи, тяжело, грозно надвигаясь на деревню. Сразу затихла деревня. Сжались все, примолкли, жутко сделалось. Говорили в избах вполголоса, заглядывали сквозь окна на улицу, прислушиваясь к все нараставшему говору тайги, и многим казалось, что кто-то хочет отомстить им за смерть Лехмана. Ежели он праведен есть человек - бог за него не помилует; ежели грешен - быть худу: накличет беду, напустит темень, зальет дождем, попалит грозой. Недаром старухи слышат в говоре тайги то стоны проклятого колдуна-бродяги, то его ругань, угрозу. Колдун, колдун - это верно. Чу, как трещит тайга. Господи, спаси... Гляди, как темно вдруг стало...

К седому вечеру, лишь зажглись в Кедровке огни, старый Устин вместе с заимочником Науменко подошли впотьмах, с малым фонариком самодельным, к валявшемуся под сосной Лехману.

- Вот он он, - сказал Науменко и поднес фонарь к лицу мертвеца.

Лехман, полузакрыв глаза, безмолвно лежал, а по его щекам и лохматой бородище суетливо бегали муравьи.

Устин и Науменко долго крестились, опустившись на колени.

- Я к тебе завтра утречком приду, Устин... И товарища с собой захвачу, - сказал Науменко. - Мы тут, значит, его, батюшку, тово... значит, домовину выдолбим, и все такое... И в землю спустим... Да... Голос его дрожал.

Тайга шумела вершинами, вверху вольный ветер разгуливал, трепал шелковые хвои, на что-то злясь.

- Вы мне тут, робятки, какой-нибудь омшаник срубили бы...

- Чего? - оправившись, громко спросил Науменко.

- Омшаник, мол, омшаник... Так, на манер земляночки, - напрягая голос, просил Устин.

- Ну-к чо... Ладно.

- У меня усердие есть пожить возле могилки-то...

- А?.. Кричи громчей!.. Ишь тайга-то гудет...

- Я, мол, вроде обещанья положил...

- Так-так...

- Пожить да помолиться за упокой...

- Ну, ну... Дело доброе...

Науменко костер стал налаживать, шалаш из пихтовых веток сделал.

- Ну, прощай, Устин... Побегу я... Ух ты, как гудет!.. Страсть...

И издали, из темноты, крикнул:

- Ты не боишься?.. Один-то?!

- Пошто? - прокричал в ответ Устин. - Нас двое... - и скользнул жалеющим взглядом по скрюченным пальцам Лехмана.

Жутко в деревне, темно, к ночи близится. Небо в черных тучах. Уже не видать, где тайга, где небо. Вдали громыхнуло и глухо раскатилось. Где-то тявкнула, диким воем залилась собака.

Погасли огни в деревне. Но никто не смыкает глаз. Лишь у Прова огонек мигает, да в Федотовом дому. Вот еще старая Мошна, как услыхала гром, зажгла восковую свечку у иконы, четверговую, и молится. Грозы она боится, умирать не хочется, скопит денег - в монастырь уйдет...

У Прова в избе тоскливо. Пров под образами сидит, на той самой лавке, где лежал Бородулин, еще поутру увезенный в село.

Андрей по избе взад-вперед ходит, то и дело хватаясь за голову.

- Скверно все это, скверно... Ну, как же ты, Пров Михалыч?.. Ты оглядись, подумай.

В кути у печки Матрена сидит, подшибившись. Слезы все высохли, устало ныть сердце:

- Твори, бог, волю...

- Матушка, - тихо говорит лежащая на двух шубах Анна. - Матушка, скажи тяте, чтобы... Ну, вот этото... самое-то...

Ветер крышу срывает, того гляди опрокинет избу.

- Экая напасть, господи, - печалуется Пров. Он трясет в отчаянии головой и, ударив тяжелым кулаком по столешнице, ненавистно пронзает глазами мечущегося по избе Андрея.

Тот удивленно покосился на Прова и вышел на улицу. Он чувствовал, что душа его опустошена. Ему хотелось обо всем забыть, уснуть долгим сном, уйти от жизни. Но мужичий грех черной тенью ходил по пятам, ядовито над ним похохатывал, стращал, как палач жертву, и, приперев к стене, требовал ответа. Андрея бросало то в жар, то в холод. Как же поступить с мужиками? Молчать, как мертвому, покрыть их изуверство? Ответа не было, и от этого еще мучительней становилось на душе. А память услужливо подсказывала забытый случай: он где-то читал или слышал про дикий самосуд над таким же, как он, невольным свидетелем мужицкого греха.