Кто ж предполагал, чем обернется легкомысленная затея и что потом придется Алкмеону стать во главе Эпигонов, придется опять вернуться в Аргос как на казнь; и действительно казнить свою чистоту, свое благочестие, свою любовь; придется заплатить ещё более страшную цену, придется принять страшное прозвище, несмываемые слова проклятия: "Алкмеон-матереубийца". Восхищенный ещё в раннем детстве стихами Марины Цветаевой, он написал как бы бездумно, а на самом деле пророчествуя:

Я даже званье эпигон приму как золотой погон.

Как потом долгих четверть века терзал его литературный страшила, гомосек Полифем, обвиняя во всех мыслимых и немыслимых смертных грехах и прежде всего в эпигонстве, так что Алкмеон свыкся с положением литературного изгоя, аутсайдера и со временем отполировав художественный стиль, наполнив мозговые извилины многовековой заемной мудростью, стал как и его царственный дядя куражиться усвоенными приемами коллажирования и беспрепятственно сыпать аттическую соль на бесчисленные раны своих гонителей.

Полосатые панталоны постоянно сползали. Алкмеон не то чтобы отощал, но как-то подобрался от нервных переживаний, выгнал ненужную воду, сбросил вес от неясности своего внезапного положения, а главное - от непредсказуемого исхода. В том, что последний будет благополучным он имел весьма большие сомнения.

Хорошо было в провинциальном детстве. Можно было беспрепятственно играть в лапту, в городки, в чижа, в попа гоняла и войнушку... Ебнуть бы сейчас городошной битой надоедливого Федора, чтоб не подглядывал подстриженными ресницами в глазок. А ведь еще, наверное, и дневничок ведет, пиздобол несчастный, вон как его Апполинария наебывала, сношалась с каждым случайным прохожим, и записывает в этот писдневничок что ни попадя, в том числе и совсем неудобочитаемое, даже антисемитское.

Алкмеон решил было дотянуться до центрового паука, он поставил хлипкий столик на свое утлое ложе, влез на эти гуляющие импровизированные леса и, изогнувшись прихотливо всем туловищем, вытянул руки в направлении потолочного насекомого, но не дотянулся и кубарем полетел на пол, обрушив невысокую пирамидку. Попытавшись подтянуть ложе в центр камеры, он обнаружил, что ложе достаточно прочно прибито к стене и к полу, чтоб неповадно было его сдвигать.

Господи, какая же роскошная библиотека у него скопилась с годами! Он обокрал близких, обделил самого себя другими радостями жизни, но добился воплощения детской мечты. Книги громоздились на столах, на стульях и табуретках; они жадно обсели все стены как жуткие прожорливые насекомые; как бессонные пильняковские термиты, они источали замкнутую кубатуру комнат, сталактитами и сталагмитами они пронизали редкий оставшийся в комнатах воздух.

Алкмеон очень любил читать, но он редко делал пометки, маргиналии не были в его духе, хотя сам он был явным маргиналом и больше всего на свете алкал голые коленки будущей королевы Марго, так животрепещуще запечатленные Генрихом Манном, подглядевшим её качание на качелях. Впрочем он иногда выписывал-таки полюбившиеся чужие мысли, с течением лет он начал их развивать и научился мало-помалу присваивать. Сейчас это называлось, кажется, прихватизация. Весьма достойное занятие. И Шекспир, и Пушкин только тем и занимались, они брали сюжеты где угодно и все, что хотели, а я чем хуже, - думал сын Амфиарая. (Отец его к тому времени стал полноценным инвалидом фивской войны, естественно, не вернулся к склочной Эрифиле, послав её всерьез и надолго, а предпочел более молодую бывшую лемносскую царицу, а в то время рабу Ипсипилу, тоже между прочим врача по специальности. Была у папаши Алкмеона такая слабинка. У Ипсипилы случился казус. Малыш Офельт, которого она нянчила, находясь в услужении у Евридики, жены Ликурга, был умерщвлен огромным змеем, сжавшим его в своих могучих кольцах. Хоть и метнул Амфиарай свой смертоносный дрот в него достаточно метко, насмерть поразил чудовище, но слишком поздно - мальчик умер, и вот он уже переназван, он отныне Архемор, "начаток рока", ждущего ничего не подозревающих об этом всех участников злополучного (а не златополучного, как подсказала уже моя жена) похода. И в честь Архемора будут учреждены Немейские игры на все времена, только увы давно позабытые и вытесненные Олимпийскими.

Евней и Фоант, дионисово потомство, вскоре разыскали и утешили Ипсипилу. Все они радостно вернулись в Мирину лемносскую, где отменив изживший себя матриархат, правил справедливый Фоант Первый, отправивший внуков на поиски своей несчастной матери. Для них для всех испытания закончились, впереди их ожидало безоблачное счастье и следовательно они были бесперспективны и для тюремщиков, и для писателей. А злополучного Алкмеона окружала беспросветная стеклянная клетка необычайной прочности. И снова он обнаружил себя на столике, ножку которого держал Федор Д., влюбленно смотревший на заключенного васильковыми глазами палача и садиста. Взглядом василиска. Опять меж роз и пиний раздвинет кругозор твой блядовито-синий, твой васильковый взор. Тюремщики равно как и писатели аргонавты насилия. Они долгими часами испытывают терпение своих призрачных жертв, придумывая им немыслимые (и мыслимые) истязания. И телесные, и духовные.

Алкмеон опять спустился со столика, отстранившись от помощи Федора. Он уже ненавидел его за свою стеклянную вечность. И как это только ещё и стеклянный мох не растет в камере! И как это только - вместо камеры не раскинулась раскаленная добела банька с призрачным пологом и студенистым, сперматообразным паром, наждачно дерущем кожу страдальца! Развинтить бы себя на мелкие части, сбросить голову, как юннат Цинциннат Ц., отстегнуть ступни, голени, бедра, распахнуть наконец грудную клетку и вывалить на стол внутренности, остекленевшие от перепада температур.

V

Камера была вся как на ладони и вся как смятая постель, стереоскопический глазок в двери был так чудесно устроен, что не было ни одного укромного местечка, ни одной точки, до которой бы не мог дотянуться тюремщик своим алкающим взглядом. Он постоянно ощупывал Алкмеона любовными мысленными поглаживаниями, видя в нем достойный объект для испытания своей божественной воли и представления.

Алкмеон нарядился в полосатую бело-голубую пижаму, такие же полотняные брюки, а сверху для тепла натянул махровый оранжево-красный халат (хорошо что не красно-коричневый), туго подпоясался, так как пижамные полосатые панталоны постоянно сползали, превращая подтягивание в унизительное и даже извращенное занятие, вроде онанизма. Гоголь бы его понял.

Замечательно было в детстве. Можно было играть в карты, в шахматы, в домино, в лото, читать, наконец, книги. Если бы под рукой была увесистая книга, можно было бы засандалить ей прямо по харе надоевшего подглядыванием Федора. Тоже мне Достоевский выискался, доморощенный селекционер вечных паучков. Не успел Алкмеон опять забраться на стол, как снова пришлось кубарем лететь на пол. Нет, правильно советовал Владимир Владимирович, надо развинтить себя на мелкие части, сбросить голову, отстегнуть ступни, голени, бедра, распахнуть, наконец, грудную клетку и вывалить на стол внутренности, остекленевшие как осы от перепада температур, сбросить даже руки, и пусть освобожденная от доспехов душа как бабочка порхает в стеклянных джунглях, не боясь пораниться об острые края обломков разрушенного организма. Карфаген пал, Ганнибал убит. А может быть убит Каннибал?

И тут раскаленная баня домыслов сменилась холодом ледника. Блядовитый васильковый взор Федора по-прежнему плотоядно ощупывал находившегося в полной его власти узника. Они были связаны незримыми узами. А может Федор не гомосек, а каннибал? - впервые рационально подумал Алкмеон о возможном пищевом рационе облаченного в полувоенную форму философа-почвенника.

VI

- Наверное, все это мне приснилось? - выкрикнул вслух самому себе сиделец, очнувшись наутро все в той же позе лотоса в той же камере с тем же неусыпным короткоресничным глазком. - И что это за классический тюремщик выискался, сующий свою шкиперскую бородку в античные кущи проблем Ха-Ха века? Лучше бы у себя под носом разобрался, почистился, постоянно козюльки торчат. Черные, бутылочного стекла.