Кожемяка перевернул страницу, снова провел ладонью по сгибу и, написав строчку, сказал:

- А у вас хорошая память? Вообще, вы в церковных праздниках разбираетесь? Знаете, когда было Благовещенье? Нет? Ну, за неделю до Пасхи. Пасха в этом году была 13 апреля, а Благовещенье, следовательно, 6 апреля. Помните? Так вот, что вы делали 7 апреля, в понедельник? Опишите свои передвижения.

Гордин ответил:

- Не помню. А вы вот помните, что вы делали. Нет, я не помню. Ничего не помню.

В этот момент он вспомнил, что утопил вырванные страницы ежедневника, а ведь они могли ему помочь, он ведь мог объяснить, где он был или мог быть. Но дело было сделано. Опять прокол. Пытается сделать, как лучше, а получается, как всегда. Великую фразу сказал Черномырдин. На века останется. Тоже характеристика русского характера.

Опер попытался зайти то с одного конца, то с другого. Гордин не вспоминал. Ему действительно ничего не припоминалось. Вот день своего рождения, 19 апреля, он ещё кое-как помнил, но что было вокруг, не помнил, убей его Бог. Тогда Кожемяка снова ткнул ручкой в написанную строку и сказал:

- Распишитесь, что вы ознакомлены со статьей Конституции, которая, во-первых, обязывает вас давать показания и содействовать следствию, а во-вторых, освобождает от необходимости давать показания против себя самого и своих ближайших родственников.

Гордин взял в руки бланк и вгляделся. Помимо написанных рукой опера строк, где указывались статьи Конституции, за ознакомление с содержанием которых следовало расписаться, выше были набраны типографским шрифтом ещё какие-то статьи УК РФ. Внезапно он разозлился.

- Не буду подписывать. Дайте мне Конституцию прочитать.

Кожемяка остолбенел:

- Да где я вам Конституцию возьму? Она, что, у меня всегда под рукой? Я что вас обманывать буду? Подписывайте, это же проформа.

- Не буду. Хочу сначала прочитать Конституцию, - сказал упрямо Гордин.

Кожемяка выбежал из кабинета. В отдалении послышался его возбужденный голос. Через пару минут он зашел в кабинет, собрал бумаги и стоя над сидящим Гординым, спокойно и буднично произнес:

- Все. Вы можете идти. Я вас отпускаю.

Гордин был ошеломлен. Уже приготовился к длительной осаде. К трем суткам. А то и 30. Сидению в настоящей камере, а не в игрушечной, которую обследовал ночью. Может быть, в блат-хате, где его будут "опускать" тертые уголовнички, лучшие друзья следователей и сыщиков. За сигареты и чифир рвущие пасть и "очко".

Гордин встал. Взял в левую руку "дипломат" и сумку с книгами, а правую неожиданно для себя самого протянул оперу. Тот пожал её. Следом Гордин спросил:

- Скажите все-таки на прощание, что вы ко мне прицепились. Потому, что я вам сразу паспорт не показал?

И тут же понял, что ответа не будет. Ответа просто не может быть. Разве сможет опер рассказать, что спонтанные движения его были продиктованы сложным коктейлем чувств, о которых можно было только догадываться. Ну, показалось ему с напарником, что Гордин и Безъязычный настоящие серьезные книжные коммерсанты и их можно "подоить". Ну, остановили они Гордина, надеясь быстро с ним договориться по-хорошему. А он оборзел, повел их в комнату милиции на станции метро, не догадался откупиться, стал выеживаться, не испугался, придурок, ведь каждый нормальный человек давно бы в штаны наложил, с органами связываться. Может, действительно, у него есть волосатая лапа. Согласился ночь провести в отделении, вернее, не возмутился. И сейчас права качает. Что, оперу больше делать нечего, чтобы только свои амбиции личные удовлетворять? И так сколько вчера потеряно времени, да и сегодня, а время - деньги. Вернее, неполученные деньги. Ему вот государство платит по 20 тысяч в день, а что можно сделать на 20 тысяч, ни одеться, ни даже покушать, как следует. Вот и приходится вертеться самому. А у этого хрюнделя даже взять нечего кроме поганых книжек, за которые гроша ломаного сегодня не дадут. Пусть уебывает и больше не попадается. И Бога благодарит, что легко отделался. Подумаешь, 18 часов потерял. Эх, подержать бы еще, но уже за 24 часа нужно брать санкцию прокурора. А что ему скажешь, чем аргументируешь? Опять же, писатель, журналист, вша чернильная.

Гордин пошел к выходу. Спустился, не встретив никого из знакомых уже оперов на лестнице и в коридоре, подошел к стойке дежурного на первом этаже. Все милиционеры в форме были незнакомы и заняты рутинной работой: звонил телефон, сидел посетитель. Гордин сказал, обращаясь сразу ко всем:

- Меня отпустили. Верните, пожалуйста, мой паспорт.

Ему никто не сказал ни слова. Один из милиционеров, старшина, подошел к сейфу высотой выше человека, отпер его, достал потрепанный красный документ и молча протянул его Гордину. Взяв свой паспорт, Гордин пошел на выход, растерялся и спросил кого-то, как выйти на улицу. Пришлось подняться из полуподвала по лестнице на один пролет вверх и он сразу же очутился на улице. Около здания стояло несколько милиционеров и среди них тот напарник Кожемяки в "гражданке", причем, выражение его лица показалось Гордину вполне добродушным, ни следа вчерашней озлобленности. Владимир Михайлович опять спросил всех сразу:

- Как пройти к метро?

Ему молча показали рукой вперед и он увидел козырек станции, выглядывающий сквозь нагромождение ларьков и павильончиков. Только станция была другая, не "кольцевая", а "радиальная". Гордин, не оглядываясь, пошел к метро. Он спустился вниз, наменял жетоны для метро и для таксофона. Попытался позвонить домой (в отделении в звонке ему отказали, телефон был занят), но аппарат нагло сожрал жетон и не проронил ни звука.

"Ничего, я быстрее дома буду, нежели дозвонюсь", - подумал Гордин и поехал в центр, к "Пушкинской". Вагон был полон радостными людьми и никому из них были неинтересны радости и горести человека, скоротавшего бессонную ночь описанием жалкого кусочка своей жалкой судьбы. Даром, что поэта Божьей милостью. Как там он читал оперативникам по их просьбе стихотворение, якобы прочитанное им незнакомке? Им-то он читал, а ей нет. Лучше бы наоборот. И Гордин снова повторил окончание стихотворения:

Двойное бытие прекрасно на словах, как радуга зимой, слепит двойное зренье, но бедная любовь тотчас потерпит крах, не выдержав тоски двойного притяженья.

Я локон отверну, как кокон разверну: знакомое лицо, как бабочка, взовьется...

Я верю, что ещё успею и верну на крылышки пыльцу с волшебной позолотцей...

2-5 июля 1997

УРАЛЬСКИЙ ДЕКАМЕРОН

Вакха в сосудах дары и в корзинах цветы принесите,

Пусть непрестанно звучит Вакха достойный пеан.

Ян Панноний

Едва ли приходится сомневаться в том, что элегия Яна Паннония возникла под влиянием горацианских образов, но правы были бы также утверждающие её оригинальность. Вернее всего будет, если мы скажем, что большая традиция латинской поэзии слилась органически с личным вдохновеньем, "Fons Bandusiae" не является источником подражания, но подателем энергии, приводящим в движение фантазию. Это наблюдение наводит нас ещё раз на мысль о сложности самого термина "влияние", которым следует пользоваться с должной осторожностью.

И.Н. Голенищев-Кутузов.

Гораций в эпоху Возрождения

I

Друг мой, все на свете не ново, все повторяется... Что ж, вот и я давно женат и женат накрепко! Как выразился иностранный классик, чувственность с годами гаснет, простатит торжествует, наслаждение, увы, больше не радует, приключение не привлекает, только воспоминания обретают виртуальную реальность, источая блеск и ярость. А что ещё остается делать, господа-товарищи, молодость вообще быстро проходит, как хорошая погода, но ещё быстрее растут долги...

Случилось так, что 23-х лет от роду меня призвали на воинскую службу, совершенно несправедливо, ибо "броня" из Министерства здравоохранения была уже в пути и опоздала, увы, на 12 дней, когда я уже был облачен в п/ш, увенчан погонами и кокардой, и незаметно отбарабанил положенные мне 2 года даже с лихвой, прихватив месяца два, увы, невосстановимой жизни. За это время я не столько освоил приемы стрельбы и досконально выучил требования Устава, сколько приобщился духу офицерской вольницы, помимо бросания женских ног на погоны выучился играть в преферанс и в очко и, будучи азартным от природы, спустил подчистую нехитрый родительский скарб. С увольнением из армии проблемы мои не только не разрешились, а скорее усугубились; я задолжал крупную сумму денег (аж 50 000 ещё не "деревянных" рублей, что на тот момент равнялось, пожалуй, нынешним 100 000 американских долларов, которые, впрочем, тогда ещё не были разрешены к свободному обращению, так что вполне можно обойтись без двояковыпуклого сравнения). Отдать долг заимодавцам не представлялось решительно никакой возможности. Я решил, было, наложить на себя руки, хотя это помимо сожаления о неиспробованных удовольствиях являлось тягчайшим грехом даже для такого легкомысленного христианина, каковым я был тогда в отличие от сегодняшнего времени, но вовремя одумался, чай, не нехристь какой-то - крещеный и причащенный дважды предусмотрительной бабкой Василисой, тогда как вторая моя бабушка, графиня Романова, была уже на другом берегу Стикса, убитая безвременно озверевшими солдатами в 1918 году. Отец мой, которому она доверила свою жгучую тайну трех карт (в отличие от пушкинских - шестерка, король, туз), пропал без вести на фронтах Великой Отечественной, и меня соответственно воспитывал неблагородный отчим, который даже в подкидного дурака не умел сыграть как положено, а любимой его карточной забавой была ветхозаветная "Акулька" (нечто вроде карточной "русской рулетки", когда вместо крутящегося барабана с одним боевым патроном требовалось выдергивать друг у друга по карте, сбрасывая парные. Проигрывал тот, у кого на руках оставалась пиковая дама Акулина, сбрасывать которую не разрешалось. Проигравшего ославливали хоровым припевом: "Акулина Савишна, не вчерашня, давешня", нарекали торжественно Акулькой, словом, издевались, как хотели).