Изменить стиль страницы

Глава 8. Эйден

Плейлист: The Lumineers — Sleep on the Floor

После сессии с психологом Фрейя по приходу домой сразу скрывается в ванной, и замок запирается с громким, выразительным щелчком.

Я говорю себе, что мне стоит остаться, подождать, когда она выйдет, принявшая душ и остывшая, а потом попытаться поговорить. Но я не могу. Я понятия не имею, что сказать, понятия не имею, как ободрить её, когда я едва могу ободрить себя. Я не могу больше ни секунды оставаться в этом доме. Так что я быстро пишу записку, оставляю её на кухонном столе для Фрейи и собираю сумку со спортивной одеждой и теннисными туфлями.

Припарковавшись у кампуса, я захожу на местный беговой трек и бегу. Бегу и бегу, пока ноги не превращаются в желе, а лёгкие не начинают гореть. Я слишком долго не выходил на пробежку, потому что был так занят, но мне стоит находить на это время — я всегда чувствую себя лучше после пробежки, когда прилив эндорфинов и других мощных гормонов приятных ощущений переполняет мой мозг. Они помогают от тревожности и всего остального, что как будто душит меня, как только я переступаю порог нашего дома.

Вымотав себя до изнеможения и приняв душ в раздевалке, я надеваю обратно ту же одежду, в которой был у психолога, затем прячусь в своём кабинете и слетаю с катушек. Будучи профессором колледжа, который занимает отнюдь не низшее положение в иерархии департамента, я располагаю неплохим маленьким офисом — диван, стол, книжный шкаф, нормальное окно и кондиционер. И пусть это далеко от дома, для меня здесь безопасное пространство. Если быть честным, то тут я и прятался, когда не знал, как быть для Фрейи тем мужем, которым мне хотелось быть.

И поэтому я снова здесь. Потому что я не знаю, что делать. Как пойти домой и посмотреть ей в лицо; что я могу ей пообещать после того, через что её братья пропустили меня у Рена дома, после того, что доктор Дитрих сказала на приёме сегодня.

Я знаю, что её братья хотели как лучше. Я знаю, что они по-своему хотели показать, что они прикрывают мне спину, хотят помочь нам с Фрейей в этот тяжёлый период. Но чёрт возьми, это лишь добавило давления. Давления и снова давления. Необходимости функционировать как они — показывать эмоции, обращаться за помощью, чувствовать, спорить, быть неидеальным во всей той манере, которая даётся Фрейе легко, и в которой я до сих пор запинающийся новичок.

После укора доктора Дитрих в том, что я своим поведением душил наши отношения, тогда как я всего лишь хотел защитить нас от несправедливой жестокости и угроз внешнего мира... бл*дь, это просто сокрушает. Потому что её слова ясно дали понять, насколько я искажён. Мой разум саботирует меня, всегда видя худшее в ситуации. Моё сердце — это засранец-предатель, оно всегда слишком сильно колотится из-за неправильных вещей, вроде денег, безопасности и порядка, но при этом любит женщину, которой пофиг на материальные блага, чьё сердце жаждет дикости, страсти, процветает в суматошные, живые моменты жизни.

Я никогда не чувствовал себя настолько фундаментально неподходящим для Фрейи, настолько непригодным любить её так, как она заслуживает. И когда я плюхаюсь на свой офисный диван и смотрю в потолок, моё сердце бьётся как птичка в слишком тесной клетке. И я знаю: это поворотный момент.

Остаться и бороться за неё. Заставить себя вернуться в то состояние, в котором душой знаю, что нам суждено быть вместе вопреки всем нашим различиям. Бороться, чтобы снова чувствовать близость и родство с женщиной, которую я люблю каждой фиброй своей души...

Или наконец-то поддаться тому голосу, который врёт и нашёптывает ужасные вещи. Что я подведу её, что я разобью ей сердце, что я саботирую нас и испорчу всё, что мы построили вместе, и даже то будущее, что мы ещё не создали.

Я хочу быть сильным. Я хочу быть храбрым для Фрейи. Потому что она заслуживает, чтобы за неё боролись, чтобы её прощение заслуживали, чтобы её доверие вновь завоёвывали. Я хочу поехать домой и попросить прощения, сказать, что я всё исправлю. Но могу ли я обещать ей это, когда понятия не имею, как нас исправить?

Мой взгляд мечется по комнате, полной книг на встроенных полках, по столу с аккуратными стопками папок. Столько знаний и порядка. Но нигде здесь нет нужных мне ответов.

Застонав, я тру лицо.

— Бл*дь.

— Даже так, да?

Я едва не падаю с дивана, испугавшись голоса позади меня. Выгнув шею, я вижу, что это Том Райан, наш уборщик. Как всегда, на нём выцветшая чёрная бейсболка, надвинутая низко на лоб, серая униформа уборщика. Он высокий и худой, с кустистой седеющей головой, представляет собой внушительного типа, но при этом язык его тела сгорбленный, подобострастный. Он никогда никому не смотрит в глаза, всегда держит взгляд опущенным, говорит тихо. Мы месяцами пересекались здесь, когда я приходил на вечерние пары и часы для консультаций, и он не говорил ни слова. Но однажды я задержался допоздна, импульсивно завёл с ним разговор, а потом он отпустил шуточку, которую я даже не запомнил, и я осознал, что у него отличное сухое чувство юмора.

Теперь... ну, теперь я могу вроде как назвать его другом. Одним из тех людей, которые неожиданно приходят в твою жизнь, и между вами всё просто щёлкает. Теперь мы регулярно общаемся — каждый раз, когда я допоздна работаю в офисе, а он приходит опустошить мусорные корзины, пропылесосить и навести порядок.

Он составляет хорошую компанию, напоминает добродушного дядю (не то чтобы у меня такие имелись). Я просто предпочитаю не быть застанным врасплох и не дёргаться с такой силой, что сердце готово вырваться из груди.

— Я застал тебя врасплох? — спрашивает он, заходя в кабинет.

Я обмякаю на диване и выдыхаю, прижимая ладонь к бешено колотящемуся сердцу.

— Ты напугал меня до усрачки.

— Вот не надо, — говорит он, нагибаясь над мусорной корзиной и высыпая её содержимое в большой бак, который он толкает перед собой на колёсиках. — Я слишком стар, чтобы убирать дерьмо. Но прости, что напугал. Я думал, ты слышал, как я подошёл.

— Нет, приятель, ты бесшумный как шпион.

Он бросает мусорку, затем придерживает её, не давая опрокинуться. Я замечаю, что его рука дрожит, и поскольку мой мозг гениален в воображении худших сценариев, я начинаю беспокоиться, вдруг он нездоров, вдруг он становится хилым, вдруг однажды этого уборщика, с которым я образовал странную связь, уже не будет здесь и...

Том уверенным и быстрым движением вытягивает шнур пылесоса, выдёргивая меня из спирали негативных мыслей.

— Почему ты до сих пор здесь? — спрашивает он. — Ужасно позднее время, чтобы торчать в офисе.

— Просто... думаю, — я встаю с дивана, проводя пальцами по своим волосам. Мне стоит уйти. Я всегда чувствую себя виноватым, когда сижу, пока он работает; особенно учитывая то, что человек его возраста должен отдыхать на пенсии, а не пылесосить ковры, полировать полы и нагибаться за мусорными корзинами. — Я пойду, не буду мешать, — говорю я ему.

— Уж пожалуйста. Тебе пора быть дома. Я тебя уже один раз выгонял.

— Ага, — я почесываю шею сзади. — Ну. Иногда жене надо побыть без меня. И приходя сюда, я могу ей это дать.

Том качает головой.

— Неа. Это не хорошо. Иди домой и оставайся там, — он подходит к моему столу, хватает мою спортивную сумку и кидает к моим ногам. — Когда женщина говорит оставить её в покое, когда она отстраняется и ведёт себя так, будто хочет, чтобы вас разделяли километры — на самом деле это последнее, чего она хочет.

— Ну, видишь ли, на самом деле это опасный ход мысли...

— Я не говорю тебе навязываться ей силой. Иисусе. Я говорю, что когда твоя жена ведёт себя так, будто хочет, чтобы ты ушёл, на деле она просит доказать, что ты хочешь её достаточно сильно, чтобы остаться и бороться.

Я смотрю на спортивную сумку, не в силах найти слов и чувствуя себя таким потерянным, бл*дь. Потому что часть меня думает, что Том прав. А часть меня боится, что Фрейя поистине считает мой эпичный провал непростительным, и её вспышка злости у психолога не утихнет, а лишь нарастёт и углубится.

— Я бывал на твоём месте, — говорит Том. — И выучил это на своей шкуре. Иди домой.

— Том, я это ценю, но каждый брак по-своему уникален.

— Может, но проблемы в браке одинаковые, — отвернувшись, он поднимает предметы с пола, готовясь пылесосить. — Самодовольство. Вот что их убивает. Бесстрастность. Смирение. Дни превращаются в недели. Недели превращаются в месяцы. Месяцы превращаются в годы.

Он показывает на старенькое издание «Поэтики» Аристотеля, которое я храню ещё с последнего курса колледжа.

— Ты, наверное, читал это несколько лет назад. Помнишь, что Аристотель говорил про трагедию?

— Да, — медленно отвечаю я, не понимая, к чему он ведёт.

— Вот об этом моменте он говорит — перипетия, поворотная точка, и развязка, момент узнавания — когда твоя жена говорит тебе уйти, когда ты наконец-то видишь ваши отношения и её чувства в такой манере, которой не видел прежде. «Переход от незнания к знанию, или к дружбе, или вражде тех, кого судьба обрекла... на счастье или несчастье», — цитирует он. — Что идёт дальше?

Я хрипло сглатываю.

— Сцена страдания.

— Сцена страдания, — говорит он. — Верно. «Действие, производящее гибель или боль, например, разные виды смерти на сцене, припадки мучительной боли, нанесение ран».

— Ну, теперь я полон оптимизма.

Он вздыхает.

— Да нет, конечно. Потому что ты человек. И я тоже. Разве есть что-то более человечное, чем желание избежать боли? Я думал, что если какое-то время побуду на расстоянии, то смогу избежать этого, дать всему остыть, а потом вернусь, когда напряжение спадёт. Это не казалось таким опасным — желание отстраниться от боли из-за того, что расклеилось между нами.

Он натягивает бейсболку пониже и говорит:

— Но избегание как наркотик. И каждый день, что проходит без напряжения, беспокойства или разочарования, убаюкивает тебя обещанием умиротворения и лёгкости. Ты даёшь ей время, говоришь себе, что всё затихнет, а на деле обернуться не успеешь, как всё слишком затихло, а потом у тебя в офисе оказываются бумаги, и не те, которые ты оцениваешь как преподаватель.