Всю сволочь не прогонит, как Орфей,

Слух услаждавший и ворам, и шлюхам,

В гуманной древней Греции, по слухам.

Увы, читатель, утра час далек,

И петька спит, и сны вам сердце давят.

Меж явью и умом провал пролег,

И тройкой совести кошмары правят.

И хорошо, коль вы во сне -- белек,

Которого всю ночь собаки травят,

А если вас в такой втравили сон -

Что нам по вас бы плакать в унисон?!

А.И. во сне всю ночь стоит со скрипкой -

Прекрасен, наг и розами увит,

Скрипач на ней пиликает с улыбкой,

Губами и душою чуть кривит.

Вкруг женщин хоровод струится зыбкой,

Музыкой бабам кроткий нрав привит.

Они его из дали обожают.

Отходит прочь: глазами провожают.

Внезапно появляется Антон,

Он портит всю обедню гастролеру.

Фальшивя, скрипка повышает тон,

И женщины, отпав внезапно флеру,

Жильца дерут, забывши про бонтон.

Особенно одна -- ну точно впору,

Как будто церковке иконостас, -

Ее ладошке скрипача мордас.

Он в ужасе кричит им: Кто вы? Кто вы? -

Они ж, не оставляя ремесла,

Ему шутя ответствуют: Мы -- вдовы!

-- А сколько вас? -- Они ж: Нам несть числа!

-- Меня вы раздерете! -- Мы готовы!

Но вот его сажают на осла,

Покамест он по швам все не распорот,

Чтоб увезти с собой в безмужний город.

Меж тем у тетки в дивном сне банкет,

И с аппетитом юного питона,

Со страхом вспоминая этикет,

С надеждой -- хоть избегнет моветона, -

Она вдруг видит: овощной брикет

Внезапно оформляется в Антона,

И доблестная ложка с полпути

Должна пустою в рот большой уйти.

И снятся матери такие грезы,

Как будто вовсе не сошла с ума,

Как будто не ее все эти слезы,

Души смущенье, празелень ума,

Да как еще она чужда сей прозы,

Нет, как же, как же, ведь она сама

По сути внутренней и строю линий

Принадлежит к породе дев Эринний.

К Антону, наконец, пришел отец,

И мальчик, вовсе уж не удивленный,

Ему навстречу: Ты пришел, отец?

И тот снимает кожух пропыленный

И говорит: Ну вот, войне конец,

Жизнь будет и другой, и окрыленной,

Но впрочем, прежде чем взойти утру,

Придется долго послужить добру.

А к Тетушке пришел ее Максимов,

Любимый муж, замученный тогда,

Когда икрою полон был Касимов,

Еще в те баснословные года, -

Красивый воин капитан Максимов,

Пропавший в чистом поле без следа,

Когда племянник был большая кроха, -

Без слез, без имени, руки и вздоха.

ИЗ ХОМУТОВСКОГО -- В ХЛЕБНЫЙ

Читатель, нам пора -- простись живей

С твоим домкратом или Демокритом,

А если ты сидишь за партой -- свей.

Годишься и таким, как есть -- небритым.

Давай, надвинув шляпу до бровей,

Москвой лететь, как Дон Гуан Мадритом -

В обход ментов и статуй, или -- пусть:

Я никого в Мадрите не боюсь.

В год анно Домини пятидесятый

Бродил ли ты, читатель, по Москве,

Лобзал ли пыльные колени статуй?

Мял ли траву? Валялся ль на траве?

Был ли влюблен как Дон Гуан завзятый

В ее рубины в темной синеве,

В ее холмы, в ее дворцы и парки,

В холодную звезду электросварки?

Тогда бежим Покровкой на Арбат

Москвой, любимой "пламенно и нежно",

Пока еще ты крыльями горбат,

Пока удача просто неизбежна,

Пока еще ты холост и чубат,

Пока любить безмолвно, безнадежно

Еще роскошествуешь ты, пока

Твою судьбу ты держишь за бока.

Но что как ты, о горькое мечтанье! -

Богатый ранним собственным умом,

К тому прошел Магниткой испытанье,

Cидел по лагерям в тридцать седьмом,

А в сорок первом в страхе без шатанья

Стоял на смерть за химкинским бугром,

Что как тебе окопы Сталинграда

Являются во сне как пекло ада.

И Курск, Варшаву или Кенигсберг

Ты созерцаешь ныне без кристалла?!

И ты идешь во вторник и четверг

В кабак чтобы надраться там устало -

О, что тогда? Весь этот фейерверк

Пускать перед тобой мне не пристало.

Как раскрывать тебе глаза на"культ"? -

Хвати всех этих олухов инсульт!

Все это лишь попытка оболванить,

Бахвальство, набивание цены.

А нас оно могло б, пожалуй, ранить.

Читатель, плюнь! Все это крикуны -

Им только б в мавзолеях хулиганить

Да поднимать в журналах буруны!

Они безызвестны и бестелесны

Их имена безвестные известны.

Взглянул -- и прочь: они не стоят слов!

Одна, одна Москва обедни стоит!

Она душиста, как болиголов,

Она компактна, словно астероид.

В ней ниткою жемчужною мостов

Ватага экипажей воздух роет,

И от волненья звуков целый день

Поет в бульварах окон дребедень.

На окнах же -- герань и гриб японский,

Под проводами носятся стрижи,

Их траектории, как волос конский,

Завязывают в узел этажи

Москвы тверской, июньской, барбизонской.

Что может быть чудеснее, скажи,

Чем адский хор автомобильных альтов

И сполохи бульваров и асфальтов?

А шорох шин? А говор городской,

К которому нимало не привыкнешь,

Чтоб вслед не вспоминать об нем с тоской?

Душой к акценту милому все никнешь,

Все сердцем льнешь к Покровке и Тверской,

И хоть во сне, а вякнешь или зыкнешь

Лесным, чащобным гомоном Москвы -

Не "а", не "о" -- сплошные "и" да "ы".

Иль, скажем, вот еще: темней, чем боры,

Гораздо глубже, нежли небеса,

Вы приковали мысль мою, соборы,

Одетые в досчатые леса!

Вас, правда, нет нигде -- одни заборы,

Однако, есть прямые чудеса:

Вы, даже взорванные, ясно зримы,

Неистребляемы, неопалимы!

И, лишь идя Покровкой, слышишь ты

Под жуткий звук Онегинского вальса

Приятный глас из яркой высоты:

-- Противный Стратилат, ты что -- зазнался?

-- Да нет, я только что из Воркуты!

-- А, понимаю, значит ты сознался!

-- Частично! -- возражает Стратилат.

Со мной и не крепчали: вывез блат!

-- Послушай, ай да блат у Стратилата,

Ведь он сидел по пятьдесят восьмой! -

И вздох: Вот у кого ума палата!

А мой вот все не явится домой! -

И хохот мчится из окон крылато,

Веселый, бесшабашный и прямой,

Парит над государственной торговлей

И выше, выше, аж под самой кровлей.

А снимешь трубку на Чистых прудах

И наберешь мизинцем милый Хлебный,

Тотчас услышишь: Тетушка в трудах,

Иль где-то в очереди за целебной

"Ессентуки-12". В проводах

Послышится короткий и волшебный

Гудок отбоя, и чуть выше тон,

Сребристый голосок: Але, Антон? -

И вот ты пойман с трубкой возле уха,

Отсохнет горло, отпотеет нос,

И голос -- против воли сипло, глухо

"Позвать Максимову" попросит в нос.

Звенит сребро: "Максимову? Так сухо?

Антон, но что с тобой -- ты сам принес

Ей имя Тетушки, и в коммунальной

Ее зовем так все -- вот ненормальный!"

Да, в самом деле, до чего ж я туп,

Доходит до меня, как до жирафа,

Друзья, я на себя имею зуб,

Какого не имеет тетя Рафа

И тетя Валя. Глуп, как дамский пуп,

Достоин остракизма, больше -- штрафа,

И буркнув: "Извини!" (Каюк! Каюк!)

Со злобой трубку вешаю на крюк.

И, перейдя за людный перекресток,

Под парикмахерскою на углу,

Смотрю я на себя -- тупой подросток

Почти прилип к витринному стеклу.

Рот, в самом деле, некрасив и жесток,

Глаза колюче прорезают мглу,

Их взгляд пытлив и хмур, тревожен, скучен

И вежливым манерам не обучен.

Нет, ни одна пройти по Поварской

Не смеет так девица или дама,