«Я видел охранника, когда вошел.»

«Все видят этого типа, но я никогда не слышал, чтобы он двинул дубинкой хоть кого-нибудь. Если б он такое сделал, то было бы на что знакомое поглядеть.»

«Хочешь сказать, он тоже заключенный?»

«Может быть. Я не знаю. Есть многое такое, чего я еще не понимаю, но до всего дойдет время.» Он постучал по виску и ухмыльнулся. «Самое лучшее здесь, это перышки. Ты их полюбишь.»

«Что за херня?»

«Подружки были в Вейквилле? Перышки их заткнут. Ты едва почуешь разницу между ними и настоящими женщинами.»

Стремясь увести разговор от сексуального, я спросил, за кем мне надо особо приглядывать, и он ответил: «За типами внизу из первых трех-четырех блоков… многие из них известные беглецы. Их переводят сюда в наказание. В основном тебе надо следить за собой. Убедись, что не напортачишь.»

«Если нет охраны, отсюда должны бежать.»

Кози посмотрел на меня пронзительным взглядом. «Ты пересек реку, не так ли? Ты вошел сюда по своей свободной воле?»

«Я думал, что охранники следят.»

«Может, кто-то и следит. Не могу сказать. Все, что я знаю, ты, я, все остальные, мы сами выбрали судьбу находиться здесь, поэтому мы не толкуем о тюрьме, полной кондовых беглых. И Алмазная Отмель не так уж плоха. По правде говоря, лучше уж я побуду пока здесь. Люди говорят, будет еще лучше, когда закончат новое крыло. Когда я впервые появился здесь, пару раз подумывал сбежать. Но у меня ощущение, что это не такая уж хорошая мысль.»

Рассказанное Кози не сделало меня более уверенном в своем положении, и когда он вернулся в свою камеру, я оставался бодрствующим, глядя на таинственные пространства старой тюрьмы, что лежали позади девятого пролета, на тусклые белые огни и антрацитные зевы камер. Все, что я узнал об Алмазной Отмели, было непонятным и громоздким, представляло образ, который отказывался соответствовать логике тюрем, И это дало мне повод задуматься, насколько более громоздкими и несоответствующими будут вещи, которых я не знаю. Я привык к тюремным ночам, переполненными гиканьем, плачем, шепотом, жалобами, воплями, песней тревожного консенсуса, наподобие ночной музыке дождевого леса, и сгущенная тишина этого места, периодически прерываемая кашлем и храпом, подавляла мысль. Под конец я неспокойно заснул, просыпаясь время от времени от снов, где за мной охотятся и преследуют, обреченный находить, что тишина стала еще глубже, отчужденней и отвратительнее в своей плотности. Однако к рассвету — который я чувствовал, но не видел — я проснулся от неистового шума, который, казалось, исходил из старой тюрьмы, такой продолжительный выдох, что он мог быть только результатом страшной пытки или исключительного возбуждения… или это был крик чего-то не вполне человеческого, выражающий примитивную эмоцию, чью причину и цвет нам не дано знать, отклик на какую-то новую форму страха, или нахлынувшая память о том, что было еще до рождения, а вслед за этим я услышал шепот, скребущий звук, который, казалось, возникает в каждом уголке, словно возбужденная и подавленная толпа людей собралась на событие великой и печальной важности. Пока длился этот хор, меня наполнял ужас, но как только он затих, то почти пораженный от облегчения, я провалился в черный сон и не просыпался снова, пока тени тоже не пробудились и не начался первый полный день моего истинного заключения.

x x x

В течение этих ранних месяцев в Алмазной Отмели я пришел к пониманию сути того, что Ристелли, Кози и лысый пытались мне рассказать. В конце концов каждый находит то, что ему подходит. Вещи сами приходят к вам. Доверяйте своим инстинктам. Эти утверждения оказались совсем не туманными, бесполезными заявлениями, как я предполагал, но убедительно практичными, даже центральными истинами тюрьмы. Вначале я вел себя так же, как в мои первые дни в Вейквилле. В столовой, уместно пещероподобной комнате с кремовыми стенами и образом большой летящей птицы на потолке, темной и схематичной, однако четко прорисованной наподобие эмблемы флага, в столовой я охранял свой поднос свободной рукой и яростно оглядывался, пока ел, отпугивая потенциальных похитителей моей еды. Когда я обнаружил, что магазин и в самом деле является свободно посещаемым складом, я принялся натаскивать груды сигарет, леденцов и мыла. Прошло несколько дней, пока я понял бесполезность подобных поведенческих судорог, и несколько недель, пока я достаточно оправился, чтобы совершенно отказаться от них. Хотя я и не был тяжелым наркоманом, в нескольких случаях, когда мне было скучно, до начала моих трудов, у меня не возникло трудностей с получением нужного — надо было только упомянуть о требуемом одному из нескольких людей и позднее в тот же день пилюли или порошок появлялись в вашей камере. Не имею понятия, что могло случиться, развейся у меня привычка, но сомневаюсь, чтобы в этой тюрьме она представила бы большую проблему. Было ясно, что люди в моем блоке все были либо выше среднего по интеллекту, либо являлись умельцами в каком-то ремесле, либо и то и другое разом, и что большинство нашли средства применить свои таланты и умения, что не оставляло времени для развлекательных эксцессов. Что касается людей, проживавших в камерах ниже восьмого пролета и как они справлялись — об этом я знаю мало. Люди разных блоков редко смешивались. Но мне говорили, что у них меньшее врожденное понятие о природе Алмазной Отмели, чем у нас. И, следовательно, их повседневное существование больше являлось борьбой за адаптацию. Со временем, если их не переводили, они — как и мы — перешли бы в старые крылья тюрьмы.

Не похоже, чтобы у кого-нибудь было менее твердое понимание о природе Алмазной Отмели, чем у меня, но я адаптировался быстро, научился всему, и скоро хорошо познакомился с теорией, поддерживаемой большинством людей моего блока, которая гласила, что эта тюрьма является высшим выражением пеницитарной системы, некоей мутацией, эволюционным скачком вперед, как в терминах самой системы, так и всей культуры, которая, как они считали, смоделирована по ней. Они не заявляли, что понимают, как произошла эта мутация, но в целом верили, что некое загадочное совпадение событий (наподобие систематических ошибок в переписке, алхимии небрежно составленных документов и глупой бюрократии), законов природы и космической цели позволило установить и поддерживать независимость тюрьмы от пеницетарной системы, либо — как говорили истинные верующие — некто, действующий с помощью тонких манипуляций, контролирует обе системы, да и само Большое общество, чей хребет эта система формирует. Хотя это и противоречило подходу Ристелли, его не так легко было отвергнуть ныне, когда я сам увидел Алмазную Отмель. Отсутствие охранников или любой другой традиционной власти; своеобразные манеры заключенных; комфортабельные постели, приличная еда и бесплатный магазин; переправа через реку вместо рутины официального процесса; человек одетый охранником, которого все видят, но никто не знает; быстрое обесцвечивание всех татуировок; беспокойный плач на рассвете и последующее бормотание, феномен повторявшийся каждое-каждое утро — кто может нести ответственность за все это, как не какое-то загадочное агентство? Со своей стороны, я думал, что эта теория является фантазией, и предпочитал другую, менее популярную- что мы подвергаемся экспериментальным формам промывания мозгов, и что наши смотрители прячутся среди нас. Когда бы не обсуждались эти теории, а дискутировались они часто, Ричард Кози, который изучал политические науки в университете Дюка до того, как выбрал карьеру насильственных преступлений, и который писал историю тюрьмы, объявлял, что хотя у него имеются собственные мысли, ответ на эти очевидно неразрешимые противопоставления принадлежит Совету, но пока что их отклик на его исследования, касающееся существа вопроса, совершенно неадекватный.

Совет состоял из четырех заключенных в возрасте от не менее шестидесяти до более семидесяти лет. Холмс, Эшфорд, Черни и ЛеГари. Они встречались ежедневно во дворе, чтобы, как говорили, решить важные вопросы, касающиеся нашей жизни — если вы примете во внимание, что Алмазная Отмель была чистейшим выражением тюремной вселенной, несократимым далее дистиллятом существа человеческого существования — то и жизней всех на планете. Чтобы достичь двора, необходимо было пройти насквозь старое крыло тюрьмы, видневшееся за восьмым пролетом лестницы, и хотя в начале мне не нравился переход, тревоживший меня мрачной атмосферой девятнадцатого века своих древних камер с их дверными замками, коваными вручную решетками и массой разрушающегося камня, в который они были вделаны, я постепенно привык к виду, и стал смотреть на старые секции тюрьмы, как на места невообразимого потенциала — ведь там, кроме всего прочего, я стану жить когда-нибудь, если останусь в Алмазной Отмели. Как я уже говорил, тюрьма оседлала горную гряду — вершина хребта проходила как раз посередине двора. Большинство населения собиралось ближе к стенам или сидело на склонах, которые истерлись до кости от бесчисленных подошв, но члены Совета встречались среди травы и кустарника, которые густо росли на вершине хребта, этой узкой полоски растительности, придающей огороженному пространству вид скальпа некоего гиганта, выпирающего из земли, чьи зеленые волосы подстрижены во взъерошенном стиле мохоук. Возвышаясь за западной стеной, виднелись несколько железных балок, свидетельства строительства нового крыла. Новое крыло часто всплывало в разговорах, как панацея от любых проблем, существовавших в нашем относительно беспроблемном окружении — оно казалось символом веры, что тюремная жизнь после этого улучшится. И это снова поразило меня как фикция, распространяемая кем-то, кто манипулирует нашими судьбами.