Я иду по сумеречной улице. Тополя роняют сережки. Ну зачем ей приезжать? Все-таки хорошо, что позвонил. В телеграмме ничего не объяснишь, еще перепугалась бы. Надо поторопиться.

Я прибавляю шаги. Интересно, как она найдет эту больницу?

Когда начинаешь смеяться, самое страшное, это хотя бы на долю секунды допустить мысль, что ты можешь не суметь остановиться. Мысль эта сама собой перерастает в страх, страх сменяется ужасом, и тогда...

Не знаю, как меня угораздило угодить в больницу. Кажется, я просто махнул на все рукой и поплыл, куда понесет, я не видел никакого выхода, мне не хотелось ничего искать, я впал в отчаяние и отдал себя озлобленной лени, упрямо не желая сопротивляться и все больше слабея от бессилия. Я думал о том, что я обречен, и это странным образом утешало меня, и я злорадствовал. Я не научился блаженству животных и идиотов, но научился напиваться, убеждая себя, что единица делится на два, впрочем, всегда забывая свои доводы и, вероятно, неоднократно повторяясь.

Мария приехала 30 мая 1988 года.

31 мая мы приехали в Долгопрудный, пообедали в студенческой столовой и отправились искать дачу. Мы хотели снять ее недели на две, если получится. Нас приняли за супружескую пару.

Мария повела себя достойно. Она сообразила, что ей все равно вряд ли поверят, что я ее сын, а потому, чтобы не было никаких разговоров, поддержала эту версию. Правда, со мной случился легкий припадок смеха. Не знаю, что они обо мне подумали, но хозяйка посмотрела на Марию с некоторым сочувствием.

- Не расстраивайся, - сказала Мария. - Это оттого, что ты небритый.

- Если человек смеется, то это еще не значит, что он расстроен, возразил я.

А Мария открыла сумочку, порылась в ней и протянула мне станок и блок лезвий. "Шик". Уж не знаю, где она его достала.

Потом я несколько раз шутил по поводу наших псевдосупружеских отношений и даже предложил ей спать вместе. Но Мария сказала, что это уже слишком.

Прозвучало это вполне искренне. Так мне показалось.

Когда мы прощались, она была в ауте. Я спросил ее, отчего она так переживает. Она сказала, что боится за меня.

- Ну и что. Я тоже боюсь, но ведь я же не кисну.

- Здорово ты меня утешил. Молодец!

Тогда мы рассмеялись, и стало легче.

И только когда ее поезд уже отходил, и потом, когда он совсем исчез из виду, я был близок к тому чтобы разреветься.

Но сдержался.

Я вышел из пивняка, и тут ко мне подвалила поддатенькая троица.

- Эй, закурить не будет?

Я усек, что у одного из них в лапе перо, и он прикрыл его, чтобы не светить. А это было скверно. Я медленно опустил пальцы в задний карман джинсов и, не вытаскивая их, сказал: "Нет, ребята, облом".

Не выгорит. Кто-то из них подался было ко мне, но тот, что был с пером, перебил его.

- Ладно, - хмыкнул он. - Твоя жизнь копейка, моя жизнь копейка, чего нам делить. Мож, пивка бухнем?

А, пошли. Мне было до фени. Все равно в общагу возвращаться не хотелось.

- Ты не думай, - просипел он мне в ухо. - Я вижу, что ты не наш.

Не из наших. Типа умный, да?

Я пожал плечами.

- Наверное.

- Ну, - он кивнул. - Я же вижу.

- Ладно, - сказал я. - Проехали.

Запросто могли прикурить меня ребята. Такой отстой.

Мне не понравилось, что я почти не испугался. Это было как-то по-упадочному безжизненно. Жизнь - копейка. Вот она, тоска-то русская, трахни ее в копыто.

А ножа я с собой никогда не носил. Да и вряд ли сумел бы им воспользоваться.

Я стал сильно пить. Пожимал плечами и говорил: "Мне нужен допинг. Я не могу без этого".

Но я пил все больше, а жажда не проходила, и содрогнувшись при мысли, что я запросто могу спиться, я перестал было пить, но обнаружил, что даже к алкоголю у меня нет ни настоящей привязанности, ни настоящей тяги. И тогда я махнул на все рукой, и мне было уже безразлично, сколько я работаю, сколько сплю, сколько лакаю этой гадости, мне было наплевать абсолютно на все. А потом настала мучительная бессонница, и я глотал таблетки, и выполз какой-то беспричинный, тошный и скользкий страх, и все заскользило, посыпалось, и я оказался в больнице с диагнозом депрессия и провалялся больше месяца, пока не приехала Мария.

Я вошел в маленькую комнату с большим окном. За столом сидела женщина лет сорока. Она кивнула мне на стул напротив нее. Она спросила мое имя. Я ответил. Она записала в журнал. Окно отбрасывало на ее лицо бесцветный отсвет, и от этого само лицо ее казалось неживым, гипсовым.

- Год рождения?

- Тысяча девятьсот шестьдесят девятый. Восьмое апреля.

Она оторвалась от своей писанины.

- Так тебе только девятнадцать...

В этот момент дверь за моей спиной приоткрылась, и потянуло холодом.

Я обернулся и увидел, что за этой комнатой есть другая, и из этой, второй комнаты открытая дверь вела прямо на улицу, во внутренний двор. И в комнате этой я увидел двух женщин в халатах, увидел больничную лежанку, обтянутую кожзаменителем, и на этой лежанке сидел совершенно голый мужик, несколько растерянно мявший в руках казенные кальсоны.

Невидимая рука захлопнула дверь, и я поспешил принять статус кво.

- Совсем упало настроение?

Я кивнул. Ее лицо жалостливо скривилось. Оно уже не казалось гипсовым.

Она просяще улыбнулась и сказала: "Ведь это все мелочи, правда?"

Я кивнул.

"Следующий!"- раздалось из соседней комнаты. Это ко мне.

"Что они с вами делают..."- услышал я за спиной шепот.

"Раздевайтесь!"- услышал я команду из-за стола.

Была середина апреля, но в воздухе едва-едва начинало пахнуть весной, было холодно, и я весь покрылся гусиной кожей, пока меня вели к корпусу "1" Общего отделения.

Ко мне привязался какой-то тип. Он вперился в меня немигающим взглядом и стал излагать свою (совершенно оригинальную) теософскую теорию. Мне хотелось курить. Я не знал, как от него отвязаться, а он никак не хотел заканчивать. На помощь мне пришел длинноволосый белокурый парень в красной вельветовой пижаме. Он легонько развернул философа к себе и сказал задушевно: "Да ну!"

Тот, нисколько не сбиваясь, продолжал излагать свои взгляды и выводы, видимо, не особенно обеспокоенный переменой собеседника.

- Ну так значит, все в порядке?