Мы скрылись от них, и они не увидят нас, мы никому не откроем дверь, если придет он нарушить любовь нашу, Мария!

Я поднесу тебе стихи, и ты примешь мой подарок и будешь весела и беззаботна, я поднесу тебе любовь свою, и ты примешь ее тепло и ласку, нежность и наслаждение, небо нашего наслаждения, Мария!

И угрозы всех судов земных умолкнут за стенами дома нашего, и проклятья демонов не достигнут наших ушей, бегут они прочь от света солнца нашего, от звуков музыки нашей, от пламени любви нашей, и в упоении забудем мы темноту всех ночей и холод всех зим, и гильотины всех судов и собраний, одни мы останемся, и единым мы станем, и свет наш, хранитель наш, ангел-хранитель наш, и храмы его угодны Богу, и колонны их к небу возносятся, к небесам нашего счастья, наслаждения нашего и нежности нашей, и увидим мы мир великий, землю обетованную нашу, и цветами одарит она нас и благоуханием сладким, и ты Королева в ней, и ты будешь весела и будешь смеяться, и ни одно дуновение холода не нарушит покой лица твоего и неги его, и я буду принцем твоим, и взгляды наши сомкнутся, соединятся руки наши, и губы сольются.

Это наша с тобой жизнь, и только для нас она, и зовет она, чтобы вошли мы в нее, и ждет она нас и хранит покои наши, когда мы в них, кто станет преследовать нас, мы одни и двери дома нашего закрыты плотно, что же тревожит тебя, Мария?!

Мария открыла окно настежь. Во дворе играл оркестр. Почти как настоящий. Просто оказалось, что кто-то играет на саксофоне, кто-то на аккордеоне, на виолончели. В нашем доме один сосед на трубе умеет. Из школы притащили ударник, маракасы. И стали играть.

Люди танцевали. Со всего квартала собрались, и даже из соседнего пришли.

Когда они заиграли танго, Мария обернулась ко мне, а я сказал: "Дамы приглашают кавалеров".

Не знаю, почему я так сказал. Она пригласила меня, и мы танцевали. В шутку, конечно. Она даже посмеивалась. Веселая. В августе еще бывают такие славные вечера. Темнело, но было тепло. Оркестр расположился на газоне под нашим балконом, так что нам было прекрасно слышно. Они играли слоу фокс. И снова танго. А мы все танцевали. Так смешно было.

А потом она стала быстро-быстро целовать меня в губы, в глаза. Мы стояли, не танцевали уже, она все целовала меня. Она шептала, задыхаясь. И вдруг она отпрянула. Резко. Почти оттолкнула меня. Мгновение, и она на стуле. Сидит, отвернувшись. Я успел только увидеть в ее глазах ужас, я остолбенел. И все.

Я стоял на месте. Она сказала, не поворачиваясь, сдавленно: "Поди, принеси..."

Я принес воды. Она шепнула: "Спасибо".

Но пить не стала. Уткнулась в ладонь. Отняла лицо.

- Да. Спасибо. А теперь иди... займись чем-нибудь.

- Но... я... хочу с тобой.

Она достала из пачки сигарету.

- Подай зажигалку.

Господи, да где же она. Да вот же лежит. Да.

Она зажгла сигарету. Затянулась. Я видел, что ее пальцы дрожат. Меня тоже трясло. Мне стало страшно.

Она посмотрела на меня растерянно.

- Я прошу тебя, иди. Ты слышишь, я тебя прошу.

И я ушел. Музыки больше не было. В комнате шумела пустота. Было совсем темно. Когда же успело стемнеть? Я не заметил. Мне не хотелось жить.

Я повалился на пол.

Ночью Мария плакала. Я заснул, когда были уже сумерки. Но еще не рассвело. Мария, кажется, не ложилась совсем.

Я проснулся, когда соседи врубили "Маэстро". Они его без конца гоняли. Ненормальные какие-то были соседи.

Мария лежала, не двигаясь. Наверное, всю ночь не спала. Окно было открыто. Воскресенье. Было воскресенье. И больше не было ничего.

Я шел по дну огромного города, чужого, пугающего, и горели окна, но их голоса были мне незнакомы, и кто-то шел мне навстречу по улице, но не поднял на меня глаза, и мы разминулись, не видя лица друг друга, от тротуаров веяло холодом, и фонари, и силуэты над ними таились и не знали меня, и не хотели, чтобы я знал их. И где-то далеко за моей спиной остывала трубка, но недолго будет хранить она тепло ее голоса. Далекая дрожь ее голоса. Я не могу остаться, и она не может укрыть меня.

Я обещал врачу, что ровно через час вернусь в палату.

И я вижу черные углы и двери бледного неживого света. Гостиница Морг, больница мутными глазами оглядывает меня и не узнает, но сверяется с запиской и пропускает, и двери за мной закрываются, и чужие лица вновь обступают меня.

И они ничего не знают, и я не могу им ничего рассказать.

Разве можно танцевать под музыку, которую играют на улице! Даже в шутку.

Представляю, как тяжело ей было с деньгами, но я не помню ни разу, чтобы она пожмотила на что-нибудь денег. Если мне нужны были джинсы, она покупала их на толчке за полторы сотни, да еще радовалась, что недорого. Стоило мне только заикнуться о печатной машинке, она достала все свои отложенные деньги, и в тот же день у меня была машинка. Портативная югославская машинка. Она и по сей день жива.

Ни у кого в классе не было такой роскоши, и все наши данцзыбао мы распечатывали у меня. Когда Марии попытались выговорить за это, она резко ответила, что не собирается чинить насилие над чьими бы то ни было убеждениями. Потом стала говорить что-то о правах человека и праве на распространение информации. По тем временам это был крутой номер. Хотя, сказать честно, в наших листовках не было ни тени политики. Я всегда был к ней равнодушен. Мария относилась к ней "без интереса".

Но кто мне объяснит, как она при всем при этом ухитрялась так отпадно одеваться? Конечно, она постоянно торчала за своей швейной машинкой... Она и польский-то выучила по журналам мод.

Авторизованную биографию "Битлз" мы прочитали задолго до того, как она в сокращенном варианте была напечатана в "Ровеснике". Мария переводила для меня (сама она читает свободно), или она читала по-английски, а я должен был понимать.

В субботу вечером мы говорили только по-английски.

Было время, когда нам доводилось за день обменяться двумя-тремя словами, но если была суббота, это были английские слова.

Мы не повышали голоса, мы были предупредительны, любезны, мы ничего не изменили в своей жизни. Просто жизни больше не было.

Это было наваждение, и я не мог от него избавиться, а оно сжигало меня и унижало, а я ничего не мог сделать. Я истерично набросился на учебу, как набросился бы на женщину, если бы мог, я насиловал ее, как насиловал бы ее. Но она оказалась неожиданно податливой, и я все не мог добиться от нее борьбы, сопротивления, я хотел драки, но она отдавалась мне рабски безропотно, а я все искал и искал, за что же мне зацепиться, и доводил себя до изнеможения, но это было изнеможение бега, изнеможение наполеоновской армии, уставшей преследовать призрак, уставшей искать сражения.