"Всюду начали заводиться производительные и потребительные ассоциации, мастерские, швейные, сапожные, переплетные, прачечные, коммуны для общежитий, семейные квартиры с нейтральными комнатами и пр. Фиктивные браки с целью освобождения генеральских и купеческих дочек из-под ига семейного деспотизма в подражание Лопухову и Вере Павловне, сделались обыденным явлением жизни, при чем редкая освободившаяся таким образом барыня не заводила швейной мастерской..."23
Короче говоря, для середины XIX века роман Чернышевского стал своего рода "сверхлитературой", чье воздействие на общественную жизнь с максимальной точностью передавалось его названием.
Нельзя сказать, чтобы литературные вожди русского разночинства страдали врожденным эстетическим дальтонизмом, и тонкий, артистически выполненный Чернышевским анализ юношеской трилогии Л. Толстого наилучшее тому доказательство. Умея оценить высокий профессионализм "дворянского искусства", поэтическое совершенство его форм, проникновенный лиризм, они стремились тем не менее выработать культуру, зиждущуюся на собственных основаниях, утвердиться не только в социально-экономической, но и в духовной жизни общества.
В этом смысле Чернышевский, по сути, создавал не роман, а новый литературный метаязык, призванный обслужить тех, кто до середины XIX века вообще не имел собственных полпредов в сфере профессиональной художественной культуры. Это первое произведение, написанное разночинцем, о разночинцах и для разночинцев, со всеми вытекающими отсюда крайностями, "болезнями роста", особенностями и недостатками. Красота слога, художественность образов, пластичность - все, что считалось непременными признаками подлинного искусства, было романом Чернышевского полемически отброшено. Если бы допустить, что Базаров волею жизненных обстоятельств вынужден был сменить скальпель физиолога на перо писателя - он именно такой бы роман и написал. "Само собой разумеется, - негодовал Г. Плеханов, - что легко вынести уничтожающий приговор роману "Что делать?", сравнив его, скажем, с "Анной Карениной". Но плох тот критик, который сравнивает одно с другим два совершенно несоизмеримых литературных произведения"24. Плеханов прав. Чрезмерная раскованность, "вязкость" фразы, граничащая с речевой неряшливостью; бесконечные монологи и диалоги героев, объясняющих друг другу и своим возлюбленным основы земледелия по Либиху; целые пласты чистой, образно непретворенной философской публицистики - все это и многое другое, взятое в категориях традиционной романной эстетики, может быть расценено как свидетельство полной художественной бездарности автора.
Но тогда останется необъясненным неслыханный читательский интерес, каким в XIX столетии не могло похвастаться ни одно художественное произведение.
Нельзя сказать, чтобы "знаменитым писателям" была абсолютно чужда разночинная правда, и убедительное тому доказательство тургеневский Базаров, ставший одним из главных персонажей русской литературы. Но в целом противостояние с обеих сторон было бескомпромиссным, причем "нечесанные юноши" "с скверными сигарами в зубах" беспрерывно усиливали свой натиск25. "Трудное время" В. Слепцова, "Перед рассветом" Н. Благовещенского, "Шаг за шагом" И. Омулевского, "Николай Негорев, или Благополучный мещанин" И. Кушевского, "Степан Рулев" Н. Бажина, "Старая и юная Россия" Д. Гирса, "Новые люди" и "Знамения времени" Д. Мордовцева, "Нигилистка" С. Ковалевской, "Мещанское счастье" и "Молотов" Н. Помяловского - в считанные исторические мгновения роман Чернышевского оброс плотным литературным контекстом, и этот контекст усиленно расширялся статьями Добролюбова, Писарева и того же Чернышевского, чья критическая хлесткость, конечно же, бесконечно превосходила уравновешенные статьи "эстетического триумвирата" П. Анненкова, В. Боткина и А. Дружинина.
С уходом с исторической арены шестидесятников их эстафету переняли писатели-народники, продолжив разночинно-демократическое начало в русской литературе в противовес параллельно формирующейся эстетике серебряного века.
Противостояние длилось, пока не было "снято" революцией, создавшей совершенно иные коллизии в русской культуре. Но Чернышевский продолжал странным образом удерживаться в культурной памяти тех, кто принял революцию, и тех, кто ее не принял, как достойная уважения фигура.
"Чтобы выпрямить, надо перегнуть", - любил говаривать Чернышевский. Автор "Дара" с блеском проделал это в отношении самого Чернышевского. Его предшественники просто ругались и говорили "цыц!". Набоков буквально в пальцах перетер каждую строку биографии Чернышевского (вспомним груды книг, с муравьиным упрямством перемещаемых Годуновым-Чердынцевым из Берлинской библиотеки на дом и обратно), чтобы персонифицировать в нем родовую составляющую русской литературы. В этом смысле четвертая глава "Дара" представляется безупречной философско-эстетической диссертацией, разоблачившей в Чернышевском торжество демократической посредственности, отсутствие жизненного "дара" и гносеологическую скудость материализма. Более злой, талантливой, неопровержимо документированной демифологизации вождя русской демократии невозможно себе представить.
Но тут начинается самое удивительное. Не менее ядовитыми и талантливыми предстают оценки, которые Набоков, замаскировавшись под Годунова-Чердынцева и его оппонентов, адресует собственному сочинению и русской литературе вообще. С одной стороны, перед нами воплощенный неудачник, материалистический гомункулус, с другой - "не забудьте, что не только тогда родились лучшие заветы русского освободительного движения жажда знания, непреклонность духа, жертвенный героизм, - но еще, именно в ту эпоху, так или иначе питаясь ею, развивались такие великаны, как Тургенев, Некрасов, Толстой, Достоевский. Уж я не говорю про то, что сам Николай Гаврилович был человеком громадного, всестороннего ума, громадной творческой воли и что ужасные мучения, которые он переносил ради идеи, ради человечества, ради России, с лихвой искупают некоторую черствость и прямолинейность его критических взглядов. Мало того, я утверждаю, что критик он был превосходный, - вдумчивый, честный, смелый...".