За два дома от своей избы, Анисья в чужой двор свернула.

- Я сейчас у Павла поспрошаю. А ты иди в мою избу. Ребятишки-то одни. Не знай, спят, не знай, кричат. Астрийца-то ныне я со своего двора прогнала.

Вирка проводила ее взглядом и вспомнила. Так тот солдат Павел Суслов и есть! Мало и давно видала его, вот сразу-то и не припомнила. Царскую службу отбывал, а тут война. Четыре года службы, да войны уж три без малого. Семь лет в своей деревне не был. Ну да, он же и есть. Баба у него летом померла. Ребятишки одни, слыхала, в избе отца дожидались. Вон что! Здешний, и с бедного двора, а несет себя высоко как. С неожиданной злостью подумала:

"А от войны, видать, все одно в спокое хоронился. Уж не знай, где это он раненый был. Шибко вальяжный".

IX.

Неделя к концу доходила, Анисья из города все не возвращалась. Виринея и во дворе и в избе одна убиралась. К вечеру сильно уставала. Тяжелели ноги и ныла спина. Но засыпала с горькой усладой: хоть чужим детям матерью эти дни была, хоть в чужом хозяйстве привычный крестьянский труд, как в своем углу, одна, без хозяйки, справляла. Первые ночи, правда, парни около двора охальничали. Непристойными словами Вирку на улицу выкликали. Одно окно камнем разбили. Но на вторую ночь Павел Суслов вступился. Не за Вирку, а за Анисью.

- Мужик на войне маялся, теперь помирает, а вы его хозяйство, сволочи, зорите. На сход вызову, старики в волости вас проучат! Чего? Меня послушают! Ты, конопатый, тут песни орал, да с девками занимался, а мы с Силантьем кажный день встречали: не последний ли? Не сметь у двора его похабничать! Надо вам эту бабу, ловите на улице, а тут не страмите. Других солдат подговорю, и без стариков проучат вас за Силантия.

Парни, отругиваясь длинными матерными ругательствами, от избы Анисьиной ушли. Больше по ночам не тревожили. А кузнеца Вирка сама отвадила. Он ночь у избы Анисьиной пошумел, а на утро она в кузницу к нему пришла. При людях не постыдилась, голосом громким и твердым сказала:

- Я, Нефед, гулящая. Кажный хороший человек может меня страмить всяким словом, где ни попадусь. В глаза в мои бесстыжие плевать и смехом похабным бесчестить. Хорошему я всякую обиду спущу, перетерплю, еще поклонюсь, да отойду. Только не видать хороших-то! Все больше пакостники, блудники, да злыдни. Дак нечего и от меня хорошего ждать! Пока охота была блудить с тобой, блудила. А сейчас на дух не надо тебя. И ты меня не замай! Горло зубами перегрызу, морду ногтями иснахрачу. Смерти не побоюсь, а тебя от себя отважу. Отвяжись лучше добром! С топором сплю, и топор рука подымет, вот тебе слово мое. Я бесстрашная. Пущай все вот тут будут свидетелями. Как пообещалась, так и сделаю.

Глаза у ней стали ярко-золотыми, жаркими. А лицо и губы побелели. Кузнец было радостно ощерился, как ее увидал, а теперь попятился. Сроду слуху не бывало, чтобы баба такие слова при людях мужику без опаски говорила! Чтоб стращала так мужика. В большом и сильном теле у Нефеда пряталась робкая душа. Куражилась только над слабыми, а от грозного напора сжималась. Сплюнул и сказал сумрачно:

- А на кой ты мне нужна!.. Без стыду сама притащилась ко мне среди бела дня. Убирайся, покуда цела!

- Я уберусь, только слово мое помни.

- Уходи, тебе говорят! Лезет сама на всякого мужика! Спьяну, может, и был какой грех с тобой, дак я об этом и думать забыл. Н-ну, проваливай!

Вирка тряхнула головой и ушла. Мужики загалдели:

- Воротить ее, стерву!

- Избить хорошень, чтоб не грозила. Па-аскудница!

- По старому обычаю, как с такими ране расправлялись. Избить до осташнего дыханью, заголить подол, да на кладбище привязать к кресту. Пускай сдохнет в своей страмоте.

- Ну, и выродили себе отродье кержаки со старой-то молитвой!

- Эдакой стервы по всей волости днем с огнем ищи, больше не найдешь.

Но Виркино бесстрашие такое, когда даже цепкости за самую жизнь нет в человеке, невольно смиряло. Обезоруживало мужиков смешанным чувством боязни и восхищенья. Никто догонять ее не пошел. Никто больше в Анисьиной избе ее не потревожил. На улице ночами Вирка больше не показывалась.

С Павлом встретилась на речке. Из проруби воду несла, а он к той проруби шел. Посмотрела равнодушно в его лицо и мимо было прошла.

- Стой-ко, спросить я тебя хочу.

Вирка приостановилась и спросила равнодушно и неспешно:

- Ну? Чего надо?

В эти дни отдыха от тяжелого хмеля, от ругани и шума барака, от радости труда, который считала своим, Вирка о мужиках не думала. И про Павла совсем забыла. Оттого и отозвалась без злобы, без привета и без вызова.

- Анисья приедет, ты как? Опять назад в барак уйдешь?

- В бараке-то место у меня, видишь, не откуплено. Рассчитали с работы. Может, в участок, где господа есть, служить. Может, в город подамся. Запрет-то с меня снят теперь и документ есть у меня. А тебе что?

- А ко мне не поохотишься жить притти?

Вирка посмотрела прямо и пристально в его светлые, спокойные глаза.

- Хорошей бабы-то разве не найдешь? Жениться тебе надо. У тебя дети, свое хозяйство.

- Женюсь еще, коль пригляжу для себя. А хозяйство невелико. Лошадь и корова. У людей кормились без меня. За прокорм заплатил, пригнал. Вот и все хозяйство.

- Дак и один с девчонкой управишься. Не такой достаток, чтоб работницу кормить.

- Без бабы нельзя. Женюсь, тогда и без работницы обойдусь.

- Девчонка у тебя большенька. Поди уж двенадцатый год, аль боле? С ней управишься. Эдакая уж вполне хозяйствует.

- К тетке в город отправляю ее. Учить хочу. Два парнишки малолетних со мной только останутся.

- Ишь ты, тароватый какой! Денег, видать, много нажил? Девчонку учить! Уж хуть бы мальчишку, а с девчонки какой толк! Учи не учи, все одно под мужа пойдет, не сама голова.

- А уж это я по своему разуму. Как хочу, так и поставлю. Ты про себя говори, не охота, что ль, ко мне? Так трепаться-то лучше?

Вирка сердито сдвинула брови.

- Не больно зарюсь на нежирный-то твой кусок. Поди-ко, я баба бывалая, знаю, что жить в избу к себе не на одну денную работу зовешь. И ночью, чать, ублажать себя заставишь. Ну, а я гулять гуляю, когда захочу, а за кусок, аль за подарки на это дело меня не укупишь. Не пойду. Ищи другую.

Поправила коромысло на плечах и пошла.

- Погоди!

- Ну, чего еще? Говорю, не охота.

Павел помедлил, поглядел на нее и сказал просто, хорошим голосом:

- Зря ты, баба, все на зло себе делаешь. Где лучше - не надо, я, мол, возьму, да в самое худо нырну. Слыхал я все про тебя. Говорить много не охота мне, а вот: ты работящая, не вовсе истаскалась еще. Живи и работай по своему природному делу. Даром кормить не стану, я не купец, не барин. А за работу накормлю тем, что и себе поесть добуду. Насчет приставанья, ночного дела, не зарекаюсь. Я молодой еще, ты молодая, рядом жить будем, как, чать, не распалиться? Но только говорю тебе, не снасильничаю. Не захочешь - не надо. Только уж это тоже не совру, с другими мужиками, пока в моей избе живешь, тоже чтоб греха не было. Живи тогда сухо, спасайся. Для себя неволить не буду.

- Своя пакость не пахнет, чужая смердит.

- А уж это так. На другое я не согласен. Не стерпишь, уйдешь, не привязанная. А все хоть отдохнешь. И мне без бабы никак нельзя. С детями ты ласковая, я видал. Ты срыву эдак не отказывайся. Подумай нонче, а завтра скажешь.

Вирка мотнула головой. Потом тихо сказала:

- Люди смеяться над тобой будут. Много тут шумели про меня.

- А с того, что сама ты того боле шумишь. Поживешь тишком, дак люди к тебе потише будут. Я вот гляжу, да думаю, что об грехе своем ты больше шумишь, чем грешишь. Много трепалась-то?

- Нет. С беженцем с одним, так на людях только со зла, а к себе не допущала. А с кузнецом, вот, правда. Только много я охальничала: пьяная на улице валялась и перед народом... нехорошо с мужиками озоровала. Да ты что меня чисто поп на исповеди? Тьфу! И я-то расслюнявилась... Убирайся от меня, кобель ласковый! За тем же за делом ко мне, как и все, а с присловьем с каким. Тьфу! Тьфу! Тьфу! Провались, окаянный, хуже всех стервецов ты стервец!