Затем другой припадок, еще тяжелее арзамасского, он пережил в Москве. Он описывает этот припадок таким образом.

"... Приехали. Я вошел в маленький номер. Тяжелый запах коридора был у меня в ноздрях. Дворник внес чемодан. Девушка коридорная зажгла свечу. Свеча зажглась, потом огонь поник, как всегда бывает. В соседнем номере кашлянул кто-то, -- верно, старик. Девушка вышла, дворник стоял, спрашивая, не развязать ли. Огонь ожил и осветил синие, с желтыми полосками обои, перегородку, облезший стол, диванчик, зеркало, окно и узкий размер всего номера. И вдруг арзамасский ужас шевельнулся во мне. "Боже мой, как я буду ночевать здесь", -- подумал я.

"Дворник вышел, я стал торопиться одеваться, боясь взглянуть на стены. "Что за вздор -- подумал я, -- чего я боюсь точно дитя. Привидений я не боюсь. Да, привидений... Лучше бы бояться привидений, чем того, чего я боюсь. Чего... Ничего. Себя. -- Ну, вздор".

"Я провел ужа сную ночь, хуже арзамасской; только утром, когда уже за дверью стал кашлять старик, я заснул, и не в постели, в которую я ложился несколько раз, а на диване. Всю ночь я страдал невыносимо, опять мучительно разрывалась душа с телом. Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Дожидаться смерти, когда придет. Боюсь еще хуже. Жить, стало быть. Зачем. Чтоб умереть. Я не выходил из этого круга. Я брал книгу, читал. На минуту забывался, и опять тот же вопрос и ужас. Я ложился в постель, закрывал глаза. Еще хуже.

"Эта московская ночь изменила еще больше мою жизнь, начавшую изменяться с Арзамаса. Я меньше стал заниматься делами, и на меня находила апатия. Я еще стал слабеть и здоровьем. Жена требовала, чтоб я лечился. Она говорила, что мои толки о вере, о боге происходили от болезни. Я же знал, что моя слабость и болезнь происходили от неразрешенного вопроса во мне. Я старался не давать хода этому вопросу и в привычных условиях старался наполнять жизнь.

Затем 3-й такой припадок он описывает таким образом: ".. И я вдруг почувствовал, что я потерялся. До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. Я устал, весь в поту. Остановиться -- замерзнешь. Идти -- силы слабеют. Я кричал. Все тихо. Никто не откликнулся. Я пошел назад. Опять не то. Я поглядел. Кругом лес -- не разберешь. где восток, где запад. Я опять пошел назад. Ноги устали. Я испугался, остановился, и на меня нашел весь арзамасский и московский ужас, но в сто раз больше. Сердце колотилось, руки, ноги дрожали. Смерть здесь. Не хочу. Зачем смерть. Что смерть. Я хотел по-прежнему допрашивать, упрекать бога, но тут я вдруг почувствовал, что я не смею, не должен, что считаться с ним нельзя, что он сказал, что нужно, что я один виноват. И я стал молить его прощенья и сам себе стал гадок.

"Ужас продолжался недолго. Я постоял, очнулся и пошел в одну сторону и скоро вышел. Я был недалеко от края. Я вышел на край, на дорогу. Руки и ноги все так же дрожали и сердце билось. Но мне радостно было.

"... Я сказал это и вдруг меня просветила истина того, что я сказал.... Вдруг как что-то давно Щемившее меня оторвалось у меня, точно родилось. Жена сердилась, ругала меня. А мне стало радостно.

"Это было началом моего сумасшествия. Но полное сумасшествие мое началось еще позднее, через месяц после этого.

"Оно началось с того, что я поехал в церковь, стоял обедню. И хорошо молился и слушал, и был умилен. И вдруг мне принесли просфору, потом пошли ко кресту, стали толкаться, потом на выходе нищие были. И мне вдруг стало ясно, что этого всего не должно быть. Мало того, что этого не должно быть, что этого нет, а нет этого, то нет и смерти, и страха, и нет во мне больше прежнего раздирания, и я не боюсь уже ничего.

"Тут уже совсем свет осветил меня, и я стал тем, что есть. Если нет этого ничего, то нет прежде всего во мне. (Курсив везде наш).

Теперь перейдем к анализу этих отрывков.

Нет сомнения в том, что весь характер этих приступов "арзамасской тоски" не есть только простая фобия, а типичный эпилептический эквивалент эпилептика, сопровождающийся галлюцинациями.

Прежде всего об эпилептическом характере этих приступов. Кроме тяжести этих приступов, за эпилептический характер их говорят следующие обстоятельства.

Описывая начало и приступ, Толстой отмечает: "Такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная". Затем он говорит о внутреннем напряжении: "что то раздирало мою душу на части и не могло разодрать", "рвется что-то, а не раздирается". Затем характерны изменения окружающего в припадочных состояниях: "Оранжево-красное освещение окружающего, формы предметов меняются. Потому и подчеркивается красный огонь и размер подсвечника.

И, далее, он подчеркивает эти подробности: "все тот же ужас красный, белый, квадратный". Нам хорошо известно, что Толстой был далек от символистов-поэтов новейшей школы, чтобы обозначать ужас "красным, белым и квадратным". Толстой, как реалист, далек от этого, следовательно, если здесь такие обозначения употребляются, то они связаны с его действительными эпилептоидными переживаниями, которые всегда, приблизительно в таких же выражениях, характеризуют свой ужас и свои переживания перед припадком.

Третье обстоятельство, которое говорит за эпилептоидный характер этих переживаний, это переключение приступа страха и ужаса в эпилептическую ауру. Упоминание об этом мы видим в 3-м отрывке. Описывая тот же припадок ужаса, как обычно, в предыдущих случаях, он к концу вдруг отмечает: "вдруг меня просветила истина... Вдруг, как что-то давно исцелившее меня, оторвалось у меня, точно родилось. Жена сердилась, ругала меня, а мне стало радостно".

"Это было началом моего сумасшествия. Но полное сумасшествие (поясняет он) началось еще позднее, через месяц после этого".

Какое же это "сумасшествие?" Опять таки здесь не символика, а действительно патологическое переживание ауры, как результат переключения после приступа страха смерти. "И мне, вдруг, ясно стало, что этого всего не должно быть. Мало того, что этого не должно быть и т. д. (подразумевая под местоимением "это" галлюцинации свои: "привидение" смерти)... "Тут уже совсем, свет осветил меня".