Замина подошла и посмотрела.
- 0-о-ой! - протянула она изумленно. - Что это такое?!
- То ли еще будет! Кто верит - тот верит, не верит - не надо!
"Кто верит - тот верит, не верит - не надо!".
Замина, сидя в изножье кровати, еще раз пересчитала оставленные Махмудом деньги, а больной все повторял про себя вспомнившуюся вдруг фразу. Где он слышал ее, от кого и почему она именно сейчас всплыла у него в памяти?
"Кто верит - тот верит, не верит - не надо!".
Какая неразгаданность в этих словах!.. Но где, когда он это слыхал? От усилия у него на лбу выступила испарина, ноги похолодели. Ну, хоть головой об стенку бейся, не вспоминается! Где, при каких обстоятельствах он слышал эти темные, как пророчество, эти загадочные слова?.. Двери наглухо заперты, не отпереть!
- Да не расстраивайся ты так, не изводи себя, - сказала Замина. Махмуд нам не чужой, родня, ну, помог нам, подкинул денег, бог даст, поправишься, встанешь на ноги - вернем ему.
- Конечно, вернем, - сказал больной. - На худой конец подзаймем у Салимы-ханум и вернем. Махмуд нас торопить не станет.
"Кто верит - тот верит, не верит - не надо!".
В висках запульсировала кровь, в ушах зашумело.
Да что же это за напасть такая?! Но как точно, как емко сказано. Вся жизнь со всей ее круговертью вместилась в эту формулу: кто верит - тот верит, не верит - не надо...
- Кто у нас мусор выносит? - неожиданно спросил он у жены.
- Ну и вопрос, - удивилась жена. - Тебе-то какая забота? Нашел о чем справляться. Или, кроме тебя, в доме никого нету?.. Мальчики выносят.
Больной улыбнулся и благодарно взглянул на жену. Не ответь она ему так буднично на его нелепый вопрос, его бы инсульт хватил, он чувствовал это по бешеной пульсации в висках. Так бывало всякий раз, когда какая-нибудь из запертых дверей в мозгу начинала скрипеть, силясь открыться.
Ему вспомнилась голая электрическая лампочка у входа в мусорку, её слабый свет растекался у него перед глазами желтоватыми кругами, и сердце сжалось. Что-то несказанно-белоснежное засияло перед ним. Он задыхался.
- Открой окно! - попросил он жену. - Дышать нечем!
- Потерпи, - сказала жена. - Тебе нельзя простужаться. Вечером придет Марк Георгиевич, если он разрешит, откроем.
Доктор Бергман приехал в Баку из Житомира еще подростком в середине десятых годов, обосновался на улице, которая тогда называлась Бондарной, и жил там поныне. Мало кто из окружающих его людей знал о причинах переезда, очень возможно, что и вовсе никто не знал; сам доктор, во всяком случае, не любил вспоминать панического, похожего на бегство, переселения, как будто стер навсегда из памяти дорогу Житомир - Баку, как ежедневно стирал влажной тряпкой пыль с письменного стола. Он заставил себя забыть о Житомире, где он родился и рос, где остались могилы его родителей, и так основательно забыть, что временами ему казалось, что он всю жизнь прожил в Баку, и родился тоже в Баку, и не от матери Доры Соломоновны, житомирской еврейки, а независимо от нее, сам по себе, в мензурке или колбе. И собственно, кому это интересно где и от кого родился тот или иной человек?.. Кому это надо?.. Укреплению этих мыслей в нем содействовали его прогулки на Баиловский базар, где он неизменно, в летний зной или в зимнюю стужу, покупал корм для своих рыбок. Он не брал такси, шел пешком, наслаждаясь ходьбой, влажным морским воздухом и созерцанием прохожих. Что еще, кроме этого мимолетного, текучего счастья, нужно ему - старому еврею, который уже свел свои счеты с жизнью? Право же, ничего. А прошлое - это всего лишь уходящие, укорачивающиеся с каждым часом тени, и лучше забыть, не думать о них, не посвящать им своего внимания, иначе об эти тени можно споткнуться и упасть, давно известно, что никто в мире не сравнится с тенью в умении подставить подножку...
Вот и сегодня, Марк Георгиевич ходил на Баиловский базар и возвращался сейчас в великолепнейшем настроении, хотя и несколько задыхаясь, как-никак, он уже разменял восьмой десяток. Напевая себе под нос Мендельсона, он поднялся по пологой лестнице двухэтажного, еще дореволюционной постройки, дома, остановился на лестничной площадке, поставил в ногах банку с мелким мотылем, достал из кармана связку ключей и открыл два сейфовских замка в железной двери. Войдя в прихожую, он разулся, аккуратно задвинул туфли под вешалку, надел потертые суконные домашние тапочки зеленого цвета и прошел в свой кабинет. В кабинете у него в приклепанной к стене раме, из стальных труб, стояло два больших аквариума, а в аквариумах плавали рыбки. Они тотчас отреагировали на силуэт хозяина оживлением, заметались, закружили в воздушном потоке, подаваемом компрессором в воду, а те, что поленивее, прилепились носами к стеклу и заскользили вверх-вниз. Рыбки, несомненно, понимали, что хозяин вернулся с базара, принес им клубок вкуснейших красных червей и задаст им сегодня свежего корма. Марк Георгиевич улыбнулся, погладил наружное стекло аквариума и странно горловым голосом проворковал: "Гули, гули, гули!". Вслед за этим Марк Георгиевич вышел на балкон, опорожнил банку с червями в четырехугольный лоток, внимательно рассмотрел сквозь лупу купленную для рыбок провизию и тщательно выбрал пинцетом и выкинул в унитаз некоторых вредных насекомых. И, оставив лоток на балконе, ибо надо дать постоять корму, нельзя его прямо с базара давать рыбкам, вернулся в кабинет, еще раз погулькал рыбкам и пошел на кухню готовить себе чай. Поставив чайник на плиту, Марк Георгиевич вернулся в кабинет, сел в кресло, придвинул к себе телефонный аппарат, снял трубку и стал набирать давно и прочно памятный номер.
- Замина-ханум? Добрый день! - сказал он на безукоризненном азербайджанском языке. - Благодарю, благодарю, взаимно... Так... - перешел он на русский, - гемоглобин?.. Ну, ничего, не волнуйся, это не так уж опасно. Я не вижу пока веских причин для госпитализации. Это связано с незначительными гормональными изменениями. Да, да, и растительность на животе и нервозность, - все это связано с гормональными изменениями. Для беспокойства нет никаких оснований. Вечером, после восьми, зайду. Навещу Салиму-ханум, и от нее - к вам. Благодарю, передай и от меня поклон и пожелание здоровья. До вечера.
Марк Георгиевич положил трубку и, задумавшись о чем-то, так и не встал, пока на кухне не засвистел вскипевший чайник. Тогда он, слегка волоча правую ногу - застарелая боль в позвоночнике отдавала в ногу, - прошел в кухню и насвистывая, заварил себе густого чаю, положил в стакан два кусочка сахару и стал пить мелкими глотками, растягивая удовольствие, примерно так, подумал он, как алкоголики пьют крепленое сладкое вино, подумал и сам рассмеялся своему сравнению. Живительное тепло разлилось по всему телу. Но откуда облек он вдруг в слова томившее его смутное беспокойство, - откуда эти гормональные изменения? Общая клиническая картина подтверждает его диагноз, но почему вдруг на этом ясном фоне - появление щетины на животе? И проконсультироваться не с кем, в Баку после смерти его старого друга, известного эндокринолога профессора Касумбейли, не осталось никого, с кем можно было бы поговорить на эту тему. Безграмотность и безответственность молодых врачей повергала в отчаяние доктора Бергмана. Но как найти ответ на этот вопрос? Доктор Бергман знал, что ни в одной книге своей обширной медицинской библиотеки ответа не найдет. Очень возможно, что эта странная метаморфоза никак вообще не связана ни с медициной, ни с генетикой, тут что-то иррациональное. Ей-ей, похоже, что это происки какой-то нечистой силы, и сделано нарочно для того, чтобы смутить покой старого врача, вывести его из равновесия. Марк Георгиевич досмеялся и этой своей мысли, покачал головой, долил кипятком наполовину выпитый стакан с чаем и стал пить снова.
Но сомнения не отпускали его. Марк Георгиевич посмотрел сквозь широкое кухонное окно на серо-голубое небо и увидел в самой середине его круглое облачко величиной с футбольный мяч, не больше. Геометрически точная окружность облачка, была как будто очерчена циркулем. Вроде как очертили, вырезали и наклеили на самую середину небесного свода. Марк Георгиевич засмотрелся на это облачко и забыл обо всем, что томило его, - и о больном, и о своем диагнозе, и о своих сомнениях. Все словно растворилось - в серых лучах этого облачка, растаяло, как воск, и растеклось по извилистым тропинкам памяти. И на самом конце одной из этих неторных тропок, которая петляя и кружа, обрывалась на самое дно памяти, в самой конечной ее точке, появилось другое такое же облачко, очень похожее, но гораздо темнее, почти чернильное, да, да, как огромное чернильное пятно на белом листе бумаги, и это было то самое облачко, которое Марк Георгиевич, тогда еще Марик, видел много лет тому назад далеко отсюда, в небе своей родины. Он убежал тогда в лес, и затаился в страхе в густой чащобе, но и там ему было ненадежно, и когда он увидел сквозь просвет, в кронах, это облачко, отяжелевшее от дождевой влаги и похожее на казачью папаху, он взмолился, чтобы оно опутилось с неба, накрыло его и сделало невидимым, уберегло его от беспощадных конских копыт и обнаженных наголо шашек. Чтобы уши его никогда больше не услышали слов "жидовское отродье", потому, что после них в его детском носу еще долго стоял запах свернувшейся крови. Житомир остался за перестуком вагонных колес и постепенно забылся, все, все забылось, кроме разве что этого круглого облачка размером с футбольный мяч... Марк Георгиевич поставил пустой стакан на кухонный стол и опустил голову, как это делает подсудимый в суде, когда ему читают приговор. Он вспомнил про наган, который долгие годы хранился, как зеница ока, в среднем ящике письменного стола, на самом дне. Наган был заряжен единственной пулей, с которой Марк Георгиевич связывал свою последнюю надежду. Вот только рыбки, рыбок жалко... "Что может быть лучше аквариумных рыбок на белом свете?" - подумал Марк Георгиевич и улыбнулся.