Через два дня я встретился с матерью и сестрами после первой долгой разлуки. Потом в жизни было много разлук, и более долгих и более тягостных, но всегда в них присутствовала надежда на радость будущей встречи.
Лето прошло мгновенно. В сентябре я снова покинул семью, чтобы сесть на «Брюзе Ярл» в Антверпене и вернуться в Египет.
После того как я овладел французским — языком, на котором говорили в доме, тетя и дядя решили, что мне надо заняться английским, тем более что я — гражданин Великобритании. В Каире была отличная английская школа для детей англичан, которые служили в Египте, в нее принимали и других учеников. Меня послали туда, чтобы подготовиться к вступительным экзаменам в Лондонский университет. В этой школе я чувствовал себя гораздо лучше, чем во французском лицее. Здесь жили по законам частных привилегированных английских учебных заведений, хотя большинство учеников были приходящими. Учителя здесь носили мантии, существовали старосты, утренние молитвы и телесные наказания. Я приобрел там несколько хороших друзей, среди которых был американский мальчик голландского происхождения. Он очень любил английскую литературу, и под его влиянием я стал большим поклонником Диккенса, прочитал его целиком и восхищался тем больше, чем сильнее отличались его книги от жизни в Египте. Другими моими друзьями были американские ирландцы, мальчик и девочка, и дети греческого посла, которые оказались родственниками лучшего друга моего кузена Генри. Через них я познакомился с детьми голландского посла, мальчиком и девочкой моих лет. Неплохо ко мне отнеслись и жены представителей «Филипса», поэтому иной день мне удавалось провести в атмосфере Голландии.
Оглядываясь на те годы, я думаю, что пережил тогда внутренний кризис осознания себя. Кем я был? Еврейский космополитичный дом, английская школа, отражавшая блеск британской имперской мощи, к которой я тоже имел отношение, и в сердце постоянная тоска по Голландии и всему голландскому.
Я был очень религиозным мальчиком и каждое воскресенье ходил в церковь, иногда даже дважды. Первый мой год в Египте я не мог этого делать, так как не знал языка и не способен был следить за службой, но на второй год я уже хорошо говорил по-английски и стал посещать американскую реформатскую церковь, где церемония похожа на голландскую. Позже, привлеченный красотой литургии, я полюбил англиканский собор. В дядиной библиотеке нашлась большая французская Библия, я забрал ее в свою комнату и каждые утро и вечер читал оттуда по главе. Тетки не препятствовали моему хождению в церковь, а, скорее, приветствовали это. Они никогда не пытались обратить меня в иудаизм, этот вопрос возник лишь один раз, я вежливо отказался, и об этом больше не говорили. Я не мог вообразить, как, познав Мессию, можно было вернуться к жизни без Него. Тот факт, что во мне текла еврейская кровь, не огорчал меня, напротив, я гордился этим. Мне казалось, что я оказался избранным дважды: первый раз — по рождению через обещание, данное Аврааму, а второй раз — благодатью Христова искупления.
Мой религиозный пыл подогревался спорами с кузеном Анри, младшим сыном тети, изучавшим право в Каирском университете. Он был высокий и худой, уже тогда очень сутулый, с черными вьющимися волосами, бледным лицом с резкими чертами. Огромное обаяние и ослепительная улыбка делали его неотразимым не только для женщин, но и для всех, кто с ним встречался. Он интересовался политикой и придерживался левых взглядов. Нищету арабов он видел вокруг себя с детства, старший брат Рауль увлек его работами Маркса, Энгельса и Ленина. Рауль всю жизнь оставался социал-демократом и в то время был молодым протеже Леона Блюма, главы правительства Народного фронта во Франции. Анри видел единственное спасение для Египта в коммунизме и использовал полученные от отцов-иезуитов навыки для пропаганды своей веры. Потом он стал одним из создателей коммунистической партии Египта и провел много лет в тюрьме. Когда его выслали из страны, он поселился во Франции, где поддерживал борьбу Алжира за независимость, активно искал сближения между Израилем и ООП. Его убили в 1978 году в Париже правые экстремисты.
Будучи на восемь лет старше, он любил разговаривать со мной и часто брал с собой к крестьянам отцовского имения в пятидесяти милях от Каира. Условия их жизни были ужасны, многие болели, Анри всегда привозил для них лекарства. Дядя не одобрял этих поездок и вообще левых взглядов. Он был добрым человеком, но его благотворительность распространялась только на еврейские общины, а не на египетских крестьян. Вскоре Анри сам стал осознавать тщетность своих усилий: одних лекарств было мало, требовалось изменить систему.
Я очень любил его и хорошо с ним ладил, но его пример и разговоры не имели на меня никакого влияния, напротив, вызывали обратное действие. Меня трогали страдания египетской бедноты, хотя в те годы я смотрел на эти проблемы не как на громадное социальное зло, а как на традиционные для Востока. Не могу отрицать, что коммунистические идеи мне казались привлекательными, но для принятия этих взглядов было одно непреодолимое препятствие — коммунизм был извечным врагом Бога, и, где бы он ни побеждал — в Советском Союзе или в Испании (шла гражданская война), немедленно начинались преследования христианской церкви и священников. Этого одного было для меня достаточно, чтобы разбить все аргументы кузена.
Так я прожил три года, проводя зиму в Египте, а лето частью на борту «Брюзе Ярл», частью с матерью и сестрами в Голландии. Потом наступило лето 1939 года. Я закончил год успешно, получив награды по истории и латыни, и перешел в шестой класс, а будущей весной должен был держать экзамены в Лондонский университет. Мне было шестнадцать лет, и жизнь приносила мне пока одни удовольствия. Я провел приятное лето, общаясь с родственниками, и через неделю собирался возвращаться в Египет. Тогда-то стало известно, что Германия напала на Польшу. Через два дня, в воскресенье, когда мы с мамой и сестрами после церкви пили кофе, по радио выступил Чемберлен, сообщивший, что война объявлена. Я задумался, чем она станет для нас, останемся ли живы. Сразу решили, что в Египет я не вернусь. Время было таким опасным, а будущее столь неопределенным, что мать чувствовала: нам надо держаться вместе. Я не противился. В глубине души я был рад, что теперь можно, как я надеялся, вернуться к нормальной жизни в Голландии.
Глава третья
Новый этап моей жизни наступил, когда было решено, что я пойду в последний класс роттердамской школы, жить буду у тети с бабушкой, а на уик-энды ездить к матери в Гаагу. Я был рад, что снова вернулся в Голландию. Голландская школьная программа, конечно, сильно отличалась от каирской, по некоторым предметам я отстал, по другим — был впереди одноклассников, особенно по языкам, но в целом привыкнуть оказалось несложно. У меня появились новые; друзья, и я чувствовал себя на своем месте и более естественно, чем в Египте. Пришла холодная зима 1940 года, реки и каналы замерзли, и я часто отправлялся на долгие конькобежные прогулки вокруг Роттердама. Продовольственное снабжение еще оставалось хорошим, но уже ввели карточную систему. Войну, которая для нас пока по-настоящему не началась, мы почти не чувствовали. Иногда нарушивший наш нейтралитет английский или немецкий самолет оказывался сбитым над Голландией. Оставшихся в живых членов экипажа интернировали, погибших — хоронили с воинскими почестями.
Среди населения, в общем-то, существовала уверенность, что Нидерландам, как и в первую мировую, удастся сохранит! нейтралитет, нельзя только злить вспыльчивого восточного соседа. Вторжение в Норвегию и Данию сильно поколебало это убеждение, и настроение стало более пессимистическим, Поддерживая нейтралитет, большинство населения открыто симпатизировало Англии и Франции, особенно первой. Не смотря на колониальное соперничество, во времена серьезных национальных опасностей, например в 80-летнюю войну или французскую наполеоновскую оккупацию, голландцы всегда ждали помощи от Англии. И никогда не ошибались с тех пор, как британская политика на континенте в отношении северных стран стала постоянной. Будучи нацией коммерсантов и моряков, голландцы были гораздо ближе по духу к англичанам, чем к немцам, чьи захватнические традиции были чужды и пугали, особенно в последних национал-социалистических проявлениях.