- Остановись. Не упрекай ты меня -- я спасала тебя. Всю жизнь. Не ради твоей благодарности -- так устроен мир. Мать должна спасать своего потомка. Когда не было еды и тепла -- я валила лес и знала, что завтра накормлю тебя, когда стало еще страшнее, и я боялась каждого сказанного тобой слова, -- я спасала тебя... как умела... я никогда не писала стихов...

- Мама, ты...

- Попробуй стать им, перевоплотись -- это и есть твоя работа, для того, чтобы быть собой.

x x x

Утром он позвонил редактору. Эля сказала: "Лучше не приходи в издательство с серьезным разговором. Совсем невозможно стало. Из-за плеча читают, что на столе лежит... встретимся в клубе".

Сегодня мероприятия не было. Цербер дремала у входа и "делала вид", как только слышала шаги -- спохватывалась: "граница на замке". Она ненавидела всех: и входящих, и выходящих, и тех, кого имела право не пустить и облаять, и тех, кому следовало бы открыть дверь и поклониться. Ее муж спивался здесь, у них на глазах. Он начал это сразу же, как только стал "подающим надежды" после "совещания молодых литераторов", потом, вытянутый из своей провинциальной среды,

"талантливым молодым", потом просто талантливым... выпустил две книжки, получил квартиру, диплом в институте, потом место редактора, а дальше как-то, несмотря на взаимоообразность редакторского печатания (ты меня в своем издательстве -- я тебя в своем) стало нечем козырять. Молодость ушла. Рукописи годами лежали и не проталкивались даже с помощью друзей и водки. Критики вовсе молчали. Цензура тоже не имела претензий. Ворчало только партбюро, призывая не ронять моральный облик писателя. В командировки не посылали. Заказов не было. Друзей в связи с отсутствием гонораров и, стало быть, поводов для праздников тоже поубавилось. Сильно поубавилось. Он все еще хорохорился и суетился, но... когда умер, не дотянув до первого юбилея, выяснилось, что и хоронить будут не по первой категории, и не по второй. Кроме небольших долгов (никто ему не давал -- не подо что было) осталась гора исписанной бумаги... Архив, конечно, но... никому не нужный. Она из домохозяек перебралась, устроилась с большим трудом, в библиотеку -- ее пожалели: вдова, фамилия была когда-то на подъеме -- его еще не совсем забыли. У нее там ничего не получилось -- вот и поставили на страже этого "святого" места. Потому и злилась, что многие из его собутыльников и тоже прошедших все ступени, были живы... и жены их посещали здешние посиделки, вязали, сплетничали в парикмахерской и постоянно ходили лечить зубы и проверять давление в "свою" поликлинику... а она, вдова... с провинциальным говором, в поношеном, немодном, без новых публикаций подававшего некогда... молодого и талантливого, без казеной дачи и с рухнувшими надеждами. С молодости ей хотелось светской жизни, пропуска туда, где без него, этого пропуска, нельзя, - ателье для избранных, домик на месяц на берегу моря в Доме творчества, жизнь среди знаменитостей... и небрежные посильные фразы -Знаешь, вчера у нас в клубе... - или, - Представляешь, что вчера выкинул этот дурак на редколлегии...

Она исходила завистью и злобой. Ко всем. Ко всему свету, не предоставившему ей достойного места жены известного писателя...

Автору пришлось долго объяснять, кто такая входящая и протягивающая ему руку женщина, не обращающая никого внимания на ее запреты и протесты. Слово редактор и название издательства вдруг как-то магически подействовало на Цербера, и она успокоилась...

Они спустились вниз на два пролета, уселись за круглый столик. Но разговор никак не получался, все где-то далеко - вокруг общих знакомых и книг этих знакомых...

она не знала, что за серьезный разговор ей предстоял. Он никак не мог набраться духа, чтобы сказать ей.

Собственно говоря, шансы на то, что она сможет ему помочь, были так ничтожны, что, может, и не следовало ставить ее в трудное положение.... даже неудобное, хотя они были друзьями и доверяли друг другу. Но, кроме всего прочего, его (хотя он, вероятно, и не формулировал этого) толкал стыд, сознание несправедливости ко всему сейчас происходящему, в чем он был непосредственно задействован. Получалось так, что спектакль, который собирались выдвинуть на самую высокую премию и за постановку, и за исполнение, и за пьесу - весь держался на человеке никому не известном, со странным социальным статусом, не имеющим вроде бы никакого отношения к писательству, драматургии и. т.... это априори по мнению официальных властей. Никто же, на самом деле, этого не знал. Он тоже мог молчать, но... выходило тогда, что он присвоил чужие стихи, и на этом все они построили такой дворец! Не будь стихов -- не было бы пьесы, а, значит, и спектакля -ничего бы не было! Не будь стихов "НЕИЗВЕСТНОГО ПОЭТА". Ему они все уже обязаны, и еще хотят воспользоваться дальше его творчеством, ничем не отблагодарив, по сути, не воздав должное, не соблюдая никакие нормы: ни человеческие, ни авторские, ни юридические!

Он не знал, с чего начать, но знал точно: без того, чтобы объявить авторство поэта, он не может не только говорить, что это его пьеса, но писать дальше и...

жить дальше... он должен был теперь любыми способами сделать невозможное: опубликовать его стихи. Обнародовать. Объявить о поэте публично. Поставить его имя в афишу, в договор, в списки на премию, если дадут... он представлял, на что идет -- все ополчатся на него. Театр. Режиссер. Райком. Власть. Союз писателей. ТАКИЕ стихи -- не издадут. Он - то это хорошо знал, но... другого пути не было. Ситуация, что называется безвыходная. Звучит пошло -- по сути: единственно точно.

Поэтому он так колебался -- не знал, как начать разговор с человеком, которому, конечно, доверял, и который, как он представлял себе, был точно такого же мнения... зачем же ему этот разговор? Затем, что молчать больше нельзя. И, если не удастся опубликовать стихи официально, они должны появиться в списках, на руках людей - они должны жить. Он стал заложником этих стихов. Если они уходили опять в подполье -- он должен был исчезнуть из литературы. Может быть, из жизни.

Он еще ничего не сказал и Тане. Это тоже был шаг не из легких -неизвестно, как она отреагирует на все, что он придумал, затеял... он сам не знал, как сказать...

Порой он начинал злиться, что сам автор и в ус не дует. Гений, - злился он, - написал и все. Живет себе с красивой женщиной и в ус не дует -пописывает и попивает, наверное... тоже удобно! Черт с ней с историей и с литературой, -- я вот написал, а вы там, в центре, крутитесь, как хотите. Мне, мол, что! Я не поэт, не писатель, нигде не член -- и хрен с вами!...

Но это быстро проходило -- это раздражение на секунду. Он понимал, что "там" -- настоящее. И если он тоже "настоящее" (а он именно так и считал), то сделает все, что может, и не может -- тоже... А иначе он - не настоящее -- вот, что его побуждало! Он сам с собой выяснял, что это было: восхищение талантом другого, зависть, дань справедливости, сострадание... -ассортимент богатый... но он знал, что для того, чтобы ему самому остаться в мире -- он должен сделать все, что может для этого человека. Нет. Не так. Для этих стихов. Нет, опять не так. Для себя! Черт с ними со всеми -- ничего не надо -- только обнародовать эти стихи. Выходило -- ему это больше всех надо!.. так выходило, потому что так было на самом деле.

Когда он начал говорить, время полетело, потеряв меру протяженности. В накуренном буфете в углу за столиком, где они сидели, голова разболелась, приходилось то и дело здороваться и отбиваться от искавших место знакомых, произнося намеренно сверхлюбезно: "Старик, пожалуйста, у нас серьезный разговор ", - и человек с ароматной чашечкой в руке (все знали, что здесь варят прекрасный кофе) отходил... но так трудно и так издалека приходилось начинать все новые и новые нити рассказываемой истории, чтобы объяснить что-то, так трудно они связывались -- это была мучительная работа. Записать бы все, что он наговорил (да еще как: темпераментно и ладно) -- готовый роман. Целая жизнь в один вечер -- это было невозможно... она уже запротестовала, но не спрашивала, зачем и почему он все это ей, грубо говоря, вывалил...