Изменить стиль страницы

Впереди трещало и гудело.

К вечеру вошли в Первоконстантиновку, еще не остывшую от дневного боя. Выдвинули заставу на окраину, в кусты возле кладбищенской стены. Сюда доносились дымки из кухонь-летовок, отсюда было видно и степь, и широкие кладбищенские ворота, куда вносили убитых.

Ротная застава сидела под теплыми камнями стены, ела горячий кулеш и глядела на привычный ритуал панихиды. Опять смерть завела свой "Коль славен наш Господь...".

Тогда, в последние майские дни, невозможно было всерьез думать о гибели, ибо вокруг цвело раннее лето и даже здесь, у стены поповского гумна, ярко блестели в жесткой листве красные мелкие вишни-майки, как бы свидетельствуя о торжестве природы над смертью.

- Младая жизнь у гробового входа, - сказал Вольский и стал рвать чуть запыленные вишни.

Все узнали пушкинскую строку, она освобождала от внутренней неловкости пред ликом погибших. Но и предупреждала: завтра это может быть с каждым из вас, господа. Да, все же с ними были и Пушкин, и Суворов, и летчик Нестеров. Родина! Великое чувство данного тебе судьбой единственного пристанища.

В Турции, глядя сквозь дырявую крышу на османские звезды в осеннем мраке, Виктор вспоминал тот вечер в Первоконстантиновке, кладбище, строчку из Пушкина и мелкие кисловатые майки, красным соком окрасившие губы офицеров. И жизнь была там, в воспоминании. Только там.

На следующий день, рассыпавшись цепью, рота шла, вскинув винтовки на руку, не стреляя. Снова несло сухим пыльным цветочным запахом, и синело над холмами ласковое небо. За холмами - красные. Там что-то зажужжало, завыло. И выползли, сверкая черной краской, медленные броневики. Бело-розовые облачка шрапнели поплыли в прозрачной синеве. Торопливо бухали скорострельные пушки Гочкиса, сминая, отбрасывая цепь назад. За броневиками не спеша затрусила красная пехота.

Вольский упал, левая ступня как отрезана, и бьет из голенища красным.

- Спасите, братцы! Не оставляйте!

Его не смогли вынести. Кто упал - погиб. И только через сутки, когда Первоконстантиновку отбили, вынесли Вольского. У него горло было проколото штыком, и все остальные убитые имели колотые штыковые раны.

"Коль славен наш Господь..."

"...У гробового входа младая будет жизнь..."

Убирали убитых до самого вечера и похоронили в общей могиле.

А вишни краснели в садах, дразнили. Жалко было оставлять.

Роту посадили на подводы, и подводы быстро поехали вперед, к тем холмам, из-за которых позавчера выползали броневики. Но вишни прямо лезли в глаза, и тогда Глинка сказал:

- Руби топором!

И как будто наступило облегчение. Над подводами вырос вишневый сад и, качаясь, покатил по дороге.

Губы снова окрасились соком. Косточками стреляли вверх, как малые дети. Трещали кузнечики, пахло конским потом.

И что же?

В ноябре их выбросили в Турцию.

Галлиполи, Галлиполи... Крошечный городок, пристанище разбитой русской армии. Берег угрюмого Дарданелльского пролива, путь к которому, как некогда утверждалось, лежит через Вену и Берлин.

Вот и все о последнем вишневом саде. Он исчез, истлел с проколотым горлом, больше его нет. А есть этот полуразрушенный при высадке англо-французского десанта турецкий городок Галлиполи. Что ж, будем жить здесь, будем глядеть на далекие темные горы на малазийском берегу, как глядели на них пленные запорожские казаки или русские солдаты, тоже томившиеся тут в плену после Крымской войны. Не мы первые!..

Зима, холод, страшный восточный ветер. А там было лето, утренний туман стлался над степью, и по колено в тумане офицерская рота на ходу развернулась и взяла штыки наперевес.

Навстречу шли они, курсанты. И тех, и других можно было остановить пулеметным взводом. Но пулеметы заткнулись. Только штыком! Боя не затягивать!

Курсанты запели что-то свое, как молитву. Потом перестали. Прошлогодняя сон-трава трещала под ногами.

Прицел пять. Четыре. Три... Триста шагов... Пальцы стиснули ложе винтовки... Цепь курсантов гнется, фланги то опережают, то отстают... Двести... Сто... Роту как будто стискивает с боков к центру, фланги загибаются назад. И нестерпимый страх давит грудь...

Но в Галлиполи еще тяжелее.

После эвакуации Крыма в ноябрьском море плыла изгнанная Россия на 126 кораблях в Константинополь. Кого только не было на палубах и в каютах парохода "Саратов", на котором среди тысяч военных был и двадцатилетний юноша с погонами вольноопределяющегося и серебряным тусклым знаком "Ледяного похода". Этот терновый венок из черненого серебра, пересеченный сверху вниз серебряным же мечом, был самым ценным предметом Виктора. Кроме часов, подаренных Макарием. Но часы были спущены на веревке в один из турецких каиков, окружавших "Саратов" на золоторогском рейде, и ушли в обмен на лаваш и халву. А знак остался. Терновый венок превращался в символ изгнания.

В Константинополе французское командование разрешило сойти гражданским лицам. Военных ждали Галлиполиский полуостров, Чаталджа и остров Лемнос.

Армия сводилась в корпус, дивизии - в полки, артиллерийские дивизионы в артиллерийский батальон.

На причале Галлиполийской бухты стояли черные сенегалы в желтой униформе и стальных шлемах, настороженно наблюдали за, выгрузкой вооруженной белой гвардии, голодных униженных людей. Горнисты играли "сбор", били барабаны.

Еще в Константинополе французы распорядились о сдаче оружия, но оно не было сдано. И теперь они явно опасались русских, как будто те могли выкинуть какой-нибудь фортель, например восстать и соединиться с младотурками-кемалистами.

В холодный рассветный час русские уныло спускались по трапам, надеясь здесь, в полуразрушенном городе с чахлыми кипарисами, найти пристанище. Не надо им было ни младотурков, ни Сенегалов, а только бы завалиться в какую-нибудь щель и очухиваться, содрав с ног прикипевшие сапоги. Да и не было русских, а были разговаривавшие на русском языке - таких было большинство, пришибленных, злых, безнужных людей. Рано или поздно они были обречены раствориться в чуждом им мире или оказаться за колючей проволокой во французском концентрационном лагере.

Часть корпуса временно разместилась на окраине городка в двух огромных длинных сараях. Крыш не было. Ночью над головами сияли звезды, в стропилах свистел ветер. Эти звезды и этот ветер неслись отсюда в Россию, сопровождаемые стонами раскаяния и стонами ненависти.

Изгнанники спят. В шесть утра протрубят побудку, и они побегут к колодцу за четверть версты, умоются ледяной водой, потом побегут обратно, оденутся в короткие английские шинели и выстроятся на линейке. "Смирно! Равнение налево!" - раздадутся знакомые команды, и будет исполнен обычный ритуал, чтобы никто не забыл, что он является частицей нерушимого целого. "Господа офицеры! Здорово, молодцы!" Все стоят в одном ряду, так же тесно, как и спят на нарах, прижавшись друг к другу. Горнист заиграет "На молитву", и все затянут: "Кресту твоему поклоняемся, владыка", - и сладкие звуки молитвы на несколько минут увлекут душу. Потом будет работа и утомительное учение, до вечерней молитвы время будет заполнено, как и должно в армии...

А пока все спят и смотрят светлые сны о милой родине, куда они еще вернутся, кто за прощением, кто для мести.

Виктору снится Миколка. Миколка протягивает руку, а там синее яйцо-крашенка. "Давай цокнемся", - говорит он. Из яйца выходит турецкая феска. "Возьми, - предлагает Миколка. - Теперь ты турок. Будет у тебя феска". Виктор хочет сказать, что он не турок, но Миколка исчезает, а возле фески появляется патруль юнкеров Алексеевского училища и подозрительно смотрит на Виктора. "Ты хочешь сбежать? "

Сбежать некуда. Две силы караулят Добровольческий корпус, две воли, русская и французская. Русская проводит учения, марши, работы, принуждает преодолеть уныние, а французская стремится не упустить белогвардейцев из-под контроля и все решительнее требует сдать оружие.

Бежать некуда. Бухту патрулируют юнкера и сенегалы, и лишь в скромной ресторации грека Попандопуло за пол-лиры можно найти утешение.