Изменить стиль страницы

Подошли санитарки, возчики и доктор в шинели поверх халата, стали перекладывать Сашу. Его ноги, привязанные к каким-то дощечкам, стукнули по ручкам носилок.

- Перебили, что ль? - равнодушно спросил один возчик.

Нину будто по сердцу резануло. Вот народная благодарность?

Она пошла рядом с носилками, ощущая, что с этим дремучим безразличием невозможно бороться, но наперекор всему думала, что пусть невозможно, но она будет, будет бороться.

В приемный покой Нину не пропустили. Она поднялась к начальнику госпиталя, там ее оттянуло от края пропасти, в которую она заглянула, и где отрезали ноги ни в чем не повинному мальчику, и повело на вокзал к другим раненым, прибывающим в холодных вагонах с передовой.

Что случилось? Куда закатилось русское солнышко? Куда девалось наше милосердие?

Но надо было действовать, расширять приемный пункт в лазарет, и она, раздавая налево и направо маленькие квадратики керенских двадцаток и сороковок, освободила комнаты от столов, внесла походные кровати, затем привезла из госпиталя постельное белье и одеяла и послала в аптеку за перевязочными материалами и медикаментами. К вечеру лазарет уже принял тяжелораненых и присланные из общества донских врачей два молодых доктора как могли облегчали им страдания. Но где сестры, санитарки? Лазарет есть, а еще нет людей, порядка, сострадания. Начальник госпиталя смог прислать только трех женщин, одну сестру и двух санитарок, и то - сестра была недовольна перемещением.

Распоряжался в новом лазарете старший врач Заянчковский, пожилой мужчина с серебристо-черной щетиной на подбородке, бледным лицом и покрасневшими глазами. Нина дважды накричала на него, первый раз он промолчал, а во второй - пригласил ее выйти на перрон. Как раз подошел поезд из Центральной России, составленный из разноцветных обшарпанных вагонов всех четырех классов.

- Нина Петровна, - сказал врач. - Вам еще кажется, будто что-то зависит от отдельных людей... Посмотрите на них. Ждут чего-то, какого-то братства, ведь ехали на Дон, спасались... Вон старик, видите? Холеный. В тесном пальто, кого-то как будто ищет... Сейчас он поймет, что это конец, все, мрак.

Нина разглядела этого старика. В его взгляде была тоска, он топтался на перроне, поворачивался к мужчинам и женщинам, проходившим мимо, словно не знал, что теперь делать. Что же он должен понять?

- Ему не хочется погибать, - сказал Заянчковский, и это совпало с ее мыслями. - Старая Россия, привыкшая не жалеть своих людей и всегда уверенная, что они исполнят свой патриотический долг, оказалась жестокой, выжившей из ума дурой.

- Да, да, дурой, - повторил Заянчковский, - я знаю, что говорю! Греки дали нам веру, татары нас объединили, немцы дали науку, но душа у нас способна только на два поступка - погибать в борьбе с внешним врагом и ненавидеть соседа, вечно жаждать междоусобицы. А просто жить, радоваться маленьким радостям бытия - не наш удел. Не умеем!

Но что делать, чтобы спастись, Заянчковский не знал. Спасения уже не было. Он знал, как подданные великого государства, бесправные соотечественники, смиренно исполняли свой долг умереть за родину, но не имел представления, как остановить потерявшую страх и разум орду.

- Посмотрите на раненых, - продолжал Заянчковский. - Образованные молодые люди. Они не боятся погибнуть. Они воспитаны погибать.

Слушать его Нине стало невмочь, хоть в могилу лезь.

- Да что вы такой унылый! - усмехнулась она. - Пошли к раненым.

- Вы не желаете слушать про нашу горькую долю, Бог с вами, - сердито ответил он. - В конце концов это тоже по-русски.

Нина пожала плечами и вернулась в лазарет.

Да, все молодые! Верили, что можно спастись. Вот один бредит, зовет какого-то Виталия и кричит: "Справа, справа! Бей!" Остальные лежат тихо. Кто-то смотрит на нее, кто-то закрыл глаза. Она вспоминает Сашу Колодуба, и ее охватывает чувство непостижимости этой страшной жизни. Разве Нина вырвала его из родной семьи, бросила под Лихую?

Она не удивилась, увидев перед собой Сашину мать, сумрачно глядевшую на нее тяжелым, тусклым взглядом. "Пришла убить", - подумала Нина и вдруг по своему поведению, по своему нежеланию объясняться поняла, что и она не умеет жить, не умеет искать примиряющее начало, что ей легче идти на смерть. И она улыбнулась Сашиной матери и спросила:

- Хотите мне отомстить?

- Ему отрезали ногу, - сказала Елена Федоровна тяжело-спокойным голосом.

В руках она держала большой коричневый ридикюль. Что в нем? Елена Федоровна произнесла одними губами какое-то слово, посмотрела направо, потом налево и стала подступать к Нине.

Снова закричал раненый.

Сердитая сестра вышла из боковой двери, прошла мимо Нины и Елены Федоровны и ушла в переднюю дверь. Нина проводила ее глазами. Она могла остановить ее, попросить помочь, но у нее язык не повернулся. Ей вдруг вспомнился слепой Макарий, говоривший о глупом героизме.

Сестра вдруг вернулась и спросила у Сашиной матери:

- Вы к кому?

- Это ко мне, - сказала Нина.

Елена Федоровна остановилась, опять повернулась к лежавшим справа и слева юношам и произнесла:

- Вот они объединились во имя спасения отечества, - почти дословно повторив призыв объявлений Добровольческой армии. - Мне сказали, что здесь нужны помощницы... Я пришла помогать.

Ее взгляд говорил, что она прощает Нину. И ненавидит, и прощает. Это было так же непостижимо, как и кровавая жизнь.

4

Все непостижимо. Казаки слышать не хотели о том, чтобы воевать.

Чернецов погиб.

Партизанские дружины калединцев истаивали. Все ярче краснела кровь на снегу, теснее сжималось полукольцо вокруг Новочеркасска и Ростова.

Постепенно наладилась деятельность привокзального лазарета во многом благодаря энергии и бескорыстию Нины. Ее имя стало известно, называлось членами Войскового правительства как пример безответной преданности, а в "Донской волне" напечатали статью с ее портретом. Со всех сторон Нина слышала: "Если бы все вели себя так же!.." Ее приглашали на вечеринки, где царило молодое веселье, пили цимлянское и кахетинское, пели романсы и танцевали. Она познакомилась со светло-русым капитаном Корниловского офицерского полка Ушаковым. Он был легко ранен под Таганрогом и сейчас выполнял миссию связи при войсковом атамане. В отличие от многих беженцев Ушаков не говорил об ужасах, грабежах, изнасилованиях, о которых, наверное, мог бы поведать, так как пробирался на Дон под видом солдата-фронтовика в кипящей массе, навидившись всякого. Когда один пожилой мужчина красочно описывал, как у него на глазах выбросили из вагона на штыки старика и увели куда-то молодую жену переодетого ротмистра, Ушаков сел к пианино и заиграл русский гимн. Все замолчали, многие осуждающе на него поглядывали. Рассказчик попытался продолжить повествование о своих злоключениях, он был деятелем министерства продовольствия, либералом, и на его тучном красноватом курносом лице с рыжеватой эспаньолкой отразилась насмешливо-пренебрежительная мысль, которую он подумал об игре капитана.

- Не хотите нашего, можно французский, - сказал Ушаков и заиграл другое.

Медлительную отечественную музыку сменила напористая "Марсельеза", прозвучавшая как насмешка над деятелем. В гимне союзной Франции звучала и французская революция.

Капитану Ушакову двадцать семь лет, у него хорошее лицо, немного скуластое и открытое. Усы подстрижены по-английки коротко, на груди боевой орден Святого Владимира с мечами на черно-красной ленте. Он закончил Павловское училище, не раз видел государя императора, нес караул в Зимнем дворце и служил в гвардии. Танцуя с ним, Нина слушала истории из жизни юнкеров-павлонов, которые он рассказывал без малейшей улыбки.

- Во время вечерней переклички ротный что-то говорит фельдфебелю, а тот объявляет: "Послезавтра годовой бал в Смольном институте. Желающие юнкера будут отпущены до двух часов ночи. На нашу роту получено двадцать билетов. Желающие два шага вперед!" - Ушаков кружил Нину уверенно и глядел ей в глаза. Казалось, вот-вот они налетят на какую-нибудь пару. Но он невозмутимо продолжал: - Сначала полная тишина. Ведь послезавтра сдавать репетиции по тактике. Затем три юнкера все же делают два шага. Тишина. "И это все?-спрашивает ротный. - Мало! Фельдфебель, назначьте семнадцать желающих юнкеров!"