Уже не спьяна в корчме, а так в какой-нибудь хате или на майдане все чаще и чаще раздавались выкрики:
– На что выбирали таких полковников? Даром, что ли, сабли при нас?
– Куда гетман свою совесть спрятал?
– Довольно терпеть!
Мартын уже не только слушал, а и сам порой участвовал в этих разговорах.
Малозаметный и верткий дозорец Гулька приметил Мартына. Как-никак, а Терновый состоял при канцелярии гетмана, ведомо ему было кое-что такое, о чем другим не надлежит и догадываться, и за ним надо присматривать. Гулька знал, чем можно услужить Лаврину Капусте. Словно ненароком, он нашептал полковнику про Мартына Тернового. Рассказал, о чем говорилось в шинках и на майданах, и, что говорил сам Мартын, даже чуть прибавил, считая, что в таком деле лишнее не повредит.
Капуста предупредил Тернового:
– Ты, сотник, будь осторожен. Не в свои дела вмешиваешься! Гетман есть гетман, полковник есть полковник, а казак – казак.
– Меня сотником назначили, – возразил Мартын. – Это правда...
– Что правда? – жестковато спросил Капуста.
Отступать уже нельзя было.
– А то правда, пан полковник, что хоть и назвали меня сотником, а сотни не дали, да и всюду такое сталось...
– Погоди, – перебил его Капуста, – что же сталось? Может, хватил ты лишнюю, вот тебе и сталось. Тебе все сразу на ладони подай – и чарку, и девку, и волю...
– Я за волю саблей рубился, а нареченную у меня татары замучили...
Губы Мартына дрожали, он весь трясся, как в лихорадке.
– Разве за то бились, за то с королем и шляхтой воевали, чтобы, сложив руки, смотреть, как снова ругается шляхта над простым народом. Да и свои... Старшина сала за шкуру заливает. Разве вы того не видите?.. Был я на той неделе в Вышгороде – полсела палками бито, насмерть замучено десять человек. «Кто, – спрашиваю я жинок, – такое надругательство учинил?» – «А кто, – говорят, – известно, свои казаки». – «За что?» – спрашиваю. «А за то, что землю монастырскую, пустоши, между дворами делить начали».
Спрашиваю у них: «Кто приказал с вами такое сделать?» А мне ответ:
«Универсал генерального писаря Выговского от имени гетмана». Не первый день меня знаешь, полковник! Как отцу, говорю – тяжко мне. Спрашиваю, как отца: что ж оно дальше будет?
Капуста вялым движением поднял руку, провел по лицу, словно отгоняя сон. Усталость! Проклятая и ничем не победимая усталость опускалась на плечи. Видно, годы уже не те у него.
Терновый говорил правду. Но как объяснить ему, как сказать, чтобы понял: не все так легко делается? Жизнь – не сказка, не дума, которую поет лирник.
Капуста долго и терпеливо втолковывал Терновому. Но слова его ложились где-то рядом, Мартын его неслушал: у него было уже свое понимание событий, такое ясное и убедительное, что разговор с Капустой казался ему теперь лишним, ненужным.
– Слушай, Мартын, внимательно, – сказал Капуста, переходя на другое, – ехать тебе на этой неделе в Путивль. Повезешь письмо воеводе Петру Протасову. Письмо важное, отдашь в собственные руки воеводы. Иди, казак, отдыхай. А в субботу на заре в путь-дорогу, и не мешкай там. Ответ взял – и птицей сюда, в Чигирин.
Ушел Мартын от полковника ни с чем. Он готов был скакать в самое пекло, лишь бы кто-нибудь сказал ему, когда наступит конец мукам, когда настоящая воля взойдет, как солнце, над измученным краем. В тот вечер Мартын не пошел никуда, сидел в хате, где был на постое. Старуха-хозяйка пряла возле печи. В углу возились коты. На лежанке грел кости дед, накрывшись свиткой. На улице звучала песня, то нарастая, то затихая. Меся грязь, проходили рядами сотни. Мартын знал, что это Чигиринский полк перебирается в Субботов.
Дед на лежанке ворчал, жаловался:
– Поют, харцызяки, отдохнуть не дадут, да и поют, пес их возьми, как коты в марте...
– А ты лучше пел в их годы? – отозвалась бабка. – Лежишь да греешься, а они, может, воевать идут...
– Воевать! – дед даже подскочил. – Чуешь, сотник, воевать, говорит старая! Ишь выдумала! – Он развел руками, точно ему нехватало слов, чтобы осудить замечание старухи, и снова мирно улегся на лежанке.
Через несколько минут он не выдержал и заговорил:
– Навоевались уже. Всех селян по миру пустили. Всех нищими сделали.
Не наслышан ли ты, казак, – дед хитро щурил глаза, – кто теперь у нас пановать будет?
Мартын не отзывался.
– Молчишь? – обиделся дед. – Не хочешь с дедом поговорить... В сорок восьмом все вы на язык ловкие были. Когда я сынов своих под хоругви гетману отдал, обещали и меня казаком сделать.
Дед замолчал. Бабка перекрестилась при упоминании о сыновьях и вытерла концом платка глаза. Она встала, засветила от печи каганец и снова взялась за пряжу.
Деду не молчалось. Ему очень хотелось вызвать Мартына на разговор. Но тот только слушал и ничего не отвечал.
– Молчишь – значит еще совести не потерял, – сказал он, снова поднимаясь на лежанке. – Ты подумай, сынок, подумай, как мне, старому, жить. Вот перед пасхой платил я Потоцкому осып, а теперь кому плачу?
Выговскому. Есть у меня вол – и опять-таки рогатое плачу тому же пану писарю Выговскому, ему же плачу и попасное за то, что пасется вол мой на его лугу. Намедни пошла старуха в лес желуди собирать, а ее дозорцы пана писаря за бока и говорят: «Не знаешь разве, чей то лес? Ты пану задолжала желудное». Ах, пес тебя заешь, желудное! Слыхал?
– И чего ты раскричался? – вмешалась старуха. – Точно кура на насести, квохчет и квохчет. Паны полковники больше тебя понимают. Знают, что делают, потому им и перначи войско дало...
– Чтобы шкуру с нас драли? – дед вскипел, соскочил с лежанки, в одной длинной, до колен сорочке забегал по хате...
– Постыдился бы, Оверко. Точно сказился, тьфу! – старуха отвернулась.
Мартын улыбнулся.
– Ты успокойся, дедусь.
– Все теперь в один голос: успокойся и успокойся. Точно попами все стали. Послушай, казак, дай совет мне. У чужого спрашиваю, своих уже нет.
Ты, видать, хлопец сердечный, дурного слова от тебя не слыхали. Так вот, доверяюсь тебе. Крест святой видишь, – дед размашисто перекрестил впалую грудь, на ней мотался на шнурке медный крестик. – Скажи, казак, может, и нам уже пора в московскую землю собираться? Лучше там помрем от старости, чем тут погибать под басурманами да шляхтой. Скажи, сынок.
Напрасно ждал дед Оверко совета от Мартына. Сотник молчал.
– Глухие. Немые все стали.
Да еще что-то ворчал, но Мартын не расслышал. Кряхтя, дед полез на лежанку, повернулся к Терновому спиной и больше уж ни о чем не спрашивал.
Мартын тяжело вздохнул и вышел во двор. Синий сумрак окутал город.
Тут и там в хатах мерцали огоньки. В кустах ежевики шуршал беспокойный ветер, чуть дальше по улице, за кособокими низенькими хатками, Мартын привычно угадал широкий майдан, где светился яркими огнями гетманский дом.
У края неба вдруг полыхнуло огнем, и затем оглушительно, один за другим, сотрясли тишину пушечные выстрелы.
На порог хаты выскочил дед Оверко, старуха выглядывала из-за плеча. деда.
– Что, война? – прокричал дед, точно Мартын был глухой и мог его не услышать.
– Пан генеральный писарь племянника женит, – сказал Мартын, – вот и стреляют.
– А, пес его заешь, слыхала, старая? Племянника женит, стреляет, а ты ему осып плати, видала? Лучше б порох для татар поберег...
– Ему татары свояки, – печально проговорила старуха. – Да иди ты в хату, а то застудишься, – и она изо всей силы дернула деда за свитку, так что тот перекатился через порог.
Брякнули двери. Мартын улыбнулся. Он оперся о столб, на котором когда-то висели ворота. Но ворот уже давно не было, и самый столб покосился. Мартын привалился к нему плечом. По улице ехал всадник. Ехал без седла, конь, видимо, не слушался ездока. Всадник, покрикивая, все направлял его на нужную дорогу. Немного погодя Мартын узнал голос Ивана Неживого. Тот поровнялся с Мартыном и остановил коня.
– Это не сотник Терновый тоскует тут, у ворот. А?