- А ты - бух ругаться, - пробубнил, смущенный.

Галина Ипатьевна - совсем еще дитя - была на сносях. Лейтенант не позволял ей шагу ступить без него, все делал сам: стряпал, стирал.

Холод понимал, что его подозрения лишены оснований, и тем более подмывало сказать заместителю, что куда важнее изучить границу в первую очередь, а тыл - потом. И таки сказал.

- Занимайтесь своим делом, старшина, - отрезал лейтенант. - Вопросы есть?

- Нема...

- Надо говорить "нет".

- Поздно меня переучивать, товарищ лейтенант, - обиделся Холод. Крепко обиделся. - Насчет границы я к тому, что обстановка, сами знаете, сурьезная. Нарушителя ждем, а солдат - он солдат и есть: молодежь. Ему свои мозги не вставишь.

- Вопросов нет?

- Нема.

После того Холод к лейтенанту больше не лез с советами, тот по-прежнему ездил в тыл и, что особенно вызывало негодование старшины, - слишком запанибратски обращался с личным составом, держался с солдатами чуть ли не на равной ноге. Холод несколько раз замечал, что лейтенант заговорщически переглядывался то с Колосковым, то с Лиходеевым, умолкал или менял тему разговора, если старшина появлялся рядом с ним.

Что-то переменилось и в отношении личного состава к старшине. Что именно - Холод не мог уловить, и это его тревожило. Что до личного, тут и вовсе сплошной мрак. Два месяца минуло, как подал докладную на увольнение, а все молчат - ни тпру ни ну. И опять же, куда пойдешь с жалобой? Никуда. Кондрат Холод за всю свою службу жалоб не писал, устно их не докладывал. Разве что Ганне, когда через край перейдет, душу откроет.

- Мовчать, мовчать, - как-то поделился с женой своею тревогой. - Осень же, бач, под носом. Может, еще одну докладную? Повторить? Твое какое мнение?

- Жалованье платят?

- Ну!

- Дело свое справно сполняешь?

- Ну!

- Под крышей живешь?

- Чого ты мене допытуешь, Ганно? Время идет, а я промежду небом и землей. Это понимать надо. При чем тут крыша, жалованье? Про завтра думаю. Место в лесничестве пустовать не может до бесконечности. Подержать, подержать и скажуть...

Ганна рукой махнула:

- Была б шыя, хомут будэ. - И рассмеялась необидно: - А шыя, Кондраточко, в тэбэ товста, хоть в плуг запрягай.

Разве на нее рассердишься, на Ганну! Посмеялись вместе, вроде на душе полегчало.

- Скорше б Юрий Васильевич вертался.

- Приедеть. Неделя осталась... Як ты думаешь, Кондраточко, привезет он Веру с Мишкой?

- Кому што, а курке - просо. Захочет, привезет, мы ему не судьи. Ты, Ганно, в это дело не встревай, чужая семья - потемки.

- Ребенка жалко, - вздохнула Ганна. - И Веру Константиновну шкода. От своего счастья сама бежит.

- Не твоя печаль. А убежит, значит, того счастья на два гроша.

- Иди ты, Кондратко, под три чорты.

Возьми ее за рубль двадцать, Ганну. Как дитя несмышленое. Хотел отругать, и рот не раскрылся: у самого нет-нет, а сжималось сердце за семью капитана. Мишка - такой пацанок, до чего чудный мальчишка!

То ли потому, что отсутствовал Суров, или же в самом деле поступили сведения, что нарушитель собрался в обратный путь, из отряда на заставу стали часто наезжать офицеры, дважды наведывался Голов с оперативным сотрудником из области, оба раза ночью, и с ходу отправлялись к границе.

- Постоянный контроль, - требовал Голов, уезжая с заставы. - Чтоб каждую минуту, когда потребуется, могли доложить обстановку. Старшина, я больше на вас надеюсь. Лейтенант - новый человек.

Другой раз бы польстило старшине такое доверие. А после случая с Жоржем, после всех злых слов, что подполковник наговорил тогда, Холод потерял к нему интерес, слова - дрова: говори.

- Будет сполнено, товарищ подполковник.

Холод стал чаще выходить на ночные поверки. Глаза уставали от темноты, и он брал с собой кого-нибудь из старых солдат - с ними увереннее, идешь и по шагам ориентируешься, немного по памяти. Менялись с лейтенантом через ночь, и каждый раз, выходя на границу, Холод вспоминал капитана: скорее бы возвращался - при нем спокойнее, больше уверенности.

Стала одолевать дрема, притупились мысли. Холод сквозь пелену сонной одури слышал, как Ганна захлопнула книгу, звякнула крышкой кастрюли, чиркнула спичкой: готовит завтрак. Сейчас пойдет поднимать. Ганнина рука нашарит в темноте угол подушки, пальцы пробегут по глазам, носу, спустятся к усам, пощекочут под подбородком - сколько живут, так будит его, и он каждый раз с радостным трепетом ждет прикосновения ее огрубевших пальцев.

- Вставай, Кондраточко. Время - два часа.

- Уже? А я разоспался. - Деланно зевая, сбросил с себя одеяло. - Такой сон приверзился, Ганно!..

- Расскажи, послухаю.

- Разное бленталось, потом в кучу перемешалось, зараз и не припомню, что до чего.

Ганна, конечно же, слышала, как он без конца ворочался на скрипучей кровати, вздыхал, и потому сидела на кухне, чтоб не тревожить - жалела.

- Счастливый ты человек, Кондрат. Счастливые снов не запоминают.

- А ты?

- И я. Ничогисинько.

На кухне она ему сливала, пока умывался, подала полотенце. Ему ее было жаль - третий час ночи, а еще не ложилась, все из-за него.

- Иды соби, я ж не маленький. Борща не насыплю соби, чы що?

- У духовке макароны, еще теплые, будешь?

- Раскормила... як того Жоржа.

Молча хлебал подогретый борщ. Его он готов был есть три раза в день, и никакой другой пищи ему больше не требовалось.

Ганна вздохнула, сидя за столом напротив него:

- За Лизку душа болит.

В удивлении он раскрыл рот, не донеся ложку:

- Вчера ж письмо было! Учится девка, не балуваная, як другие...

- Что письмо! Бумага, на ей разное можно написать... Чи ж ты сегодня родился?

Холод отставил тарелку, натопорщил усы:

- Выкладывай, Ганно, што там еще такого?

- Себя вспомни молодым, - тихо ответила Ганна, и слезы навернулись ей на глаза. - Поговорил бы ты с Шерстневым. Лизка ж всерьез.

- Мне кросхворды некогда расшихровывать, служба ждет.

- Якие там кроссворды! Любит она его. Страдает дитя, спрашивает про него в каждом письме. А чи я знаю, можно ему верить, нельзя? Ты з им поговори по-мужчински.

Осколок луны садился за лес. Холод шел, наступая на сосновые шишки и спотыкаясь - ветер их навалил на дозорку вместе с иглицей и сухими ветвями. Метрах в пяти-шести впереди маячил Шерстнев. "Ты з им поговори по-мужчински". Надо бы. Заради Лизки - надо, своя кровь, родное. А как с ним, вертопрахом, о серьезном говорить, сей момент повернет на другое. Уже с поверки идут, а слова застряли.

- Большая Медведица хвост опустила, - ни к селу ни к городу пробубнил Холод. - Скоро светать начнет.

- А мы ей хвост прищемим, товарищ старшина, чтобы не опускала, хохотнул Шерстнев.

Вот и поговори с таким, гадский бог! Ты ему - про вербу, а он - тебе про вареники.

- Глупости. Язык вам надо прищемить. Паскудный у вас язык, рядовой Шерстнев... - Помолчал, сопя себе в усы. - Не пойму, чего в тебе Лизка нашла? Умная ж девка...

- И я не дурак... Кондрат Степанович.

- А ну, стойте мне, рядовой Шерстнев! Это еще што за "Кондрат Степанович?" Вы где - на службе чи на танцах?

- Служба кончилась, товарищ старшина.

В мутных сумерках октябрьского рассвета темнели заставские строения.

- А это еще с какого боку смотреть, кончилась ли.

- Туманно, товарищ старшина. Как говорится, трудное это для моего ума дела. А все потому, что я подтекста не уловил.

- Подтекста он не уловил, недогадливым прикидывается. Знаем мы эту недогадливость... Задурил девчонке голову и довольный... - Остановился у калитки, загораживая вход. - За дочку в случае чего руки-ноги поломаю. Заруби.

- Товарищ старшина...

- Усё! Кончен разговор.

Потом в пустой столовой молча чаевничали вдвоем - Холоду не хотелось будить жену.

Развиднелось. Утро занималось с ветром, осеннее, над землей бежали низкие облака, и заунывно скрипели деревья. Спускаясь к складу, чтобы отвесить Бутенко продукты, Холод услышал, как его тихо окликнули: