Тут и остальные загалдели. Дескать, нам же разъяснили, что все это на пользу науке. И только Надежда Кимовна с откровенным злорадством на меня посмотрела и высказалась:

- Давно вам твержу, Борис Петрович, дурно вы воспитаны, вкуса у вас нет. Отсюда и все ваши беды, страдалец.

Это она никак не простит мне один давний разговор. Тогда я на ее вопрос откровенно сказал, что женщины с такой внешностью, как у нее, мне не нравятся. И кто меня за язык тянул?

А Танечка-Манечка-Любочка будто в мысли мои заглянули:

- Молчали бы вы, Борис Петрович, и все было бы в порядке.

В общем, виноватым оказался я.

Даже друг мой, Виктор Воденков, когда я ему обо всем рассказал, посмеялся надо мной: "А ты что, младенец? Людей не знаешь? В двадцать четыре года кандидатом стал, да еще и выставляешься. Утверждают, будто талантлив ты. А это вина перед ближними немалая".

Муторно мне. Тошно ходить на службу. Смотреть на сослуживцев не могу. Видимо, все еще реакция продолжается. Придется ждать, пока пройдет... А возможно, дело не только в том, что случилось на службе. Устал я сильно в последнее время, перегрузился: диссертация, курсы, в нескольких комиссиях заседать заставили. Ничего, лето придет - отдохну.

А в остальном у меня все хорошо. Купил себе красивый свитер, в театре с одной симпатичной девушкой познакомился, да все позвонить ей некогда.

Передавайте привет Валерию Павловичу.

Борис.

ПИСЬМО ВТОРОЕ

19 апреля.

Здравствуйте, родные! Извините за долгое молчание.

Пишу из больницы. Доктор Барновский настоял, чтобы я вам написал.

Мне трудно писать. В голове быстро-быстро вертятся жернова - большие и маленькие, мелкозернистые и крупнозернистые, массивные и легкие, размалывающие мозг, накручивающие на себя нервы.

Доктор говорит, что это скоро пройдет, так что вы не волнуйтесь. Я верю ему, потому что лечение идет успешно, и я теперь уже отчетливо помню все случившееся и знаю, почему попал сюда.

После ссоры с Самим собрание все-таки состоялось. Можете пожалеть, что вас не было на нем. Такого представления и в цирке не увидишь. Сам не рычал, не кусался, даже хвостом по бокам не хлестал. Наоборот, он казался усталым и даже печальным, во всяком случае, удрученным. Всем своим видом и голосом Сам подчеркивал, что ему жаль меня.

Танечка-Манечка-Любочка, как всегда, делали "акробатические этюды", кокетничая со всеми, кроме меня. Надежда Кимовна "ходила по канату" старалась сохранить хорошую мину при плохой игре. В роли партерного клоуна выступал Илья Спиридоныч.

Нельзя сказать, чтобы и на этот раз они были все заодно. При случае они покусывали друг друга. И все же на собрании - и это его главное достижение - со всей очевидностью выяснилось, что в дружном и сплоченном коллективе я человек сквалыжный, бунтарь-одиночка, возмутитель спокойствия. Коллектив ценен, между прочим, еще и тем, что память у него тоже коллективная. Чего один не упомнит, то сохранит другой. На собрании вспомнили все детали моей биографии, все изгибы недостойного моего поведения: не вовремя взносы в профсоюз уплатил, не помогал Илье Спиридонычу вселяться в новую квартиру, с Танечкой-Манечкой-Любочкой однажды не поздоровался. А Надежда Кимовна, оказывается, персональный список обид составила: и когда невежливо ответил, и когда танцевать не пригласил и она весь вечер просидела в углу одна...

Меня разоблачили и заклеймили, а я все-таки не подал заявления об уходе. Уж очень не хотелось Самого радовать.

Через день вызвали меня к директору института. Выслушал он меня внимательно, сочувствие в глазах засветилось.

- Потерпите полгодика, Борис Петрович, - говорит. - У нас перемены назревают.

Полгода вроде бы и немного. Выплакался я ему в жилетку, решил временно смириться, ждать.

А ждать оказалось невмоготу. Кишка тонка. Как говорили римляне, "не так страшен рык льва, как вой гиен и шакалов".

Все это меня очень раздражает... Чувствую себя отвратительно, и стало казаться, что вокруг меня не лица человеческие, а морды звериные, головы змеиные, лики птичьи...

Стал я примечать, из-за чего люди враждуют и дружат, стал отыскивать внутренние, глубинные, самые тайные, интимные, можно сказать, причины, тошно мне показалось, не хотелось жить.

"Жернова заработали" - перемалывали зерна мыслей моих в муку, из которой испечь ничего нельзя - горька очень, желчью отравлена.

Потерял я сознание на улице, а очнулся уже в больнице.

Там я познакомился с доктором Барновским. Круглолицый такой, очкастый, похож на филина. Оказалось, что болезнь застарелая, та самая, что в детстве вызывала головокружения и тошноты. Я надеялся, что она прошла, а болезнь только затаилась до поры до времени, как взрывчатое устройство с часовым механизмом. На консилиуме врачи развели руками. Только тогда пригласили доктора Барновского и разрешили ему применить какие-то "его методы", я полагаю - крайние меры.

- На что жалуетесь? - спросил он меня при первом знакомстве.

- На людей, - отвечаю. - Опостылели, осточертели мне все люди. - И смеюсь, знаю, что сейчас он скажет: "От этого не лечим".

А он сощурился, головой покачал так серьезно, участливо:

- Расскажите, чем это вызвано, голубчик.

- Причины общеизвестные, - отвечаю. - Чем старше становимся, тем лучше людей узнаем.

Я нарочно вопрос заостряю, чтобы доктор этот прилипчивый отстал.

Но от него не так просто отделаться. Да и отделываться не хочется. Видно, научился располагать к себе.

Глаза у него грустные, всезнающие. От зрачков жилки кровяные расходятся. Веки припухшие. Видно, устает здорово. А веет он него спокойствием, уютом, доброжелательностью.

И как-то само собой получилось, что рассказал я ему обо всем, что со мной приключилось.

Он долго думал над моими словами, тихонько покачивался на стуле у моей постели. Потом говорит:

- Дело не только в неприятностях на работе, Борис Петрович. Переутомились вы от непомерного потока информации, когда материал для диссертации собирали. Захлебнулись вы в нем. Отдышаться вам надо на песочке, отдохнуть от информации и от носителей информации...

- Мечтаю об этом, доктор. Да где от людей скроешься, - говорю.