Изменить стиль страницы

31

Похороны Сергея Петровича состоялись через два дня. Дождь перестал. Светило холодное солнце. По небу наперегонки бежали остатки пепельно-серых туч, взъерошенных ветром, обшитых с боков ослепительно-белым мехом. Иногда какая-нибудь из этих бродячих тучек закрывала солнце, и тогда по земле стремительно пробегала ее пугливая тень. На остатках трав блестели непросохшие капли дождя, ослепительно сверкали голубые лужи, и в них тоже бежали тучи.

Гроб несли несколько мужчин на перекинутых через плечо белых полотенцах. Позади гроба нестройной толпой, в темных косынках шли женщины. Дико вскрикивала жена Сергея Петровича — маленькая, похожая на девочку. Ее вели под руки. По бокам небольшой толпы шли ребятишки и жадными испуганными глазенками, по-цыплячьи вытягивая тонкие шейки, посматривали на гроб. Позади всех вел свою попрыгушку Гришка-шофер. Он вез невысокую деревянную пирамиду с красной звездочкой на верхушке. Увидев меня, Гришка кивнул серьезно, как взрослый.

На маленьком мокром кладбище стояли одинокие, покосившиеся, словно они замерзли, кресты. Пирамидок со звездочками было меньше, и они выглядели почему-то веселей, наверно, потому, что их звездочки смотрели прямо в небо, по которому, меняя свои очертания, и дробясь, летели остатки туч.

Могила для Сергея Петровича была уже вырыта. В красную глину, выброшенную из нее, были воткнуты три лопаты. Громче закричала жена умершего, сдержанно зарыдало еще несколько женщин. Председатель колхоза Язев говорил прощальную речь. Он резко взмахивал рукой, лысина его блестела под солнцем, рокочущий бас заглушал плач женщин.

— …прощай, наш дорогой товарищ! Ты честно исполнил свой долг, память о тебе… — говорил Николай Иванович.

Рядом с председателем стоял Гаврилов. Он вытянулся по стойке «смирно», лицо у него закаменело, даже глаза превратились в два стеклышка — не моргнут, не поведут зрачком. И на этом лице рыжие редкие усишки казались мне еще более ненужными и смешными.

Потом говорил прощальное слово директор МТС, говорил слабым голосом, и я почти ничего не разобрал — ветер относил его слова в сторону. А когда он закончил, вдруг откуда-то с неба на землю упали невыразимо печальные, хватающие за сердце звуки. Все вскинули головы. Высоко-высоко, направляясь на юг, летели журавли и трубили прощальную песню. Казалось, они видели, что происходило здесь, на маленьком сером кладбище, и решили тоже попрощаться с человеком, который еще совсем недавно, весной, видел их стройный лет на север. Журавли летели острым косяком и кричали, кричали, уверенно взмахивая своими сильными крыльями. Вот черная их строчка, прошивая синеву неба, постепенно стала таять и наконец исчезла… Мужчины на веревках опустили гроб, взялись за лопаты… Прощай, Сергей Петрович!

В хате я застал одного Арьку. На кладбище он не ходил и сейчас сидел у стола задумчивый и хмурый.

— Ты чего? — спросил я.

— Да так… ничего…

— Где Валька?

— Не знаю. Сказал, что пойдет прогуляться… А на похоронах он разве не был?

— Не видел.

Арик стал накручивать на палец свой подросший чубик. Я положил ему руку на плечо.

— Послушай, чего ты скрываешь? Что с тобой?

Арька посмотрел на меня снизу вверх, и на его коричневых, узкого длинного разреза глазах я увидел маленькие, выступающие откуда-то из глубины прозрачные слезинки. Улыбнувшись как-то жалко и беспомощно, он заговорил тихо и тоскливо:

— Сегодня мама мне приснилась… Такая, какой я до войны ее видел, когда они с папой провожали меня на вокзал… Смотрит на меня… рукой машет, будто прощается… Проснулся, по щекам слезы текут… Где она сейчас? Живая ли, нет? Где отец? — И Арька ткнулся лицом в стол.

Я растерялся. Ну что я скажу ему, чем и какими словами утешу?.. Так вот почему эти дни ходит он неразговорчивый, сторонится меня и Вальку…

— Арик, послушай, не надо… Ты верь, Арька, они еще найдутся… Может, они где-нибудь с партизанами и оттуда нельзя ничего писать… сообщить… Ведь может же так быть?.. Подождать же надо…

Я говорил, а у Арьки вздрагивали плечи. И опять мне послышался прощальный, такой невыразимо печальный и прекрасный крик улетающих на юг журавлей. И сердце у меня сжималось от горя и боли, от желания сделать людям что-нибудь такое, чтобы не было этой проклятой войны и похоронок, чтобы Арька нашел своих отца и мать, чтобы не слышать рассказов по радио о Сталинграде, где днем и ночью, днем и ночью гибнут наши отцы, отстаивая нашу родную землю, чтобы люди не знали слез и горя, а только радость и счастье…

Пришел Иван. Не раздеваясь, сел на скамье у порога, зачерпнул жестяным ковшиком воды из ведра, попил. Посидел, помолчал, глядя на пол, поднялся, вздохнул.

— Вот так, значит… Мертвых хоронят, живые остаются. Пошли, ребята, воду носить. Нынче суббота, мать баню топить будет.

Признаться, предложение Ивана озадачило меня.

— Как это баню топить? — с удивлением и недоверием спросил и Арик. — У вас, что, в селе бани нет?

Иван тоже не понял.

— Почему нет? У многих есть, и у нас тоже.

— Своя?

— А чья же еще? Факт, своя, с отцом до войны построили, дубовая.

Мы с Ариком переглянулись.

— А общей у вас нет?

— Ку-уда там, — махнул рукой Иван. — Кто же ее построит? Не-ет, у нас бани свои, рубленые… Ну, идете, что ли?

Захватив гремучие ведра, мы вышли через знакомую калиточку в плетне на зады, по тропинке, вьющейся по косогору, спустились в сад. Крепкие узловатые стволы яблонь, груш и вишен, их могучие развесистые кроны с темно-зеленой листвой, в которых мелькали уже желтые и багряные, снова меня поразили своей буйной красотой, силой жизни. Листья шуршали под ветром, словно шептались о чем-то, и в этом беспечном шепоте я улавливал радостный рассказ, как хорошо они провели благодатное лето, как хорошо, что светит солнце и по небу бегут разрозненной толпой тучки, а ветер прыгает с ветки на ветку, с листочка на листочек… И я подумал, что Иван сказал правду, будто собирается спилить сад, вот эту удивительную красоту, все эти могучие деревья, словно охваченные зеленым, не потухающим пожаром.

— Послушай, — остановил я Ивана, — неужели ты, и правда, спилишь деревья?

Иван остановился, медленным взглядом обвел дерево за деревом.

— А ты что, думаешь, мне не жалко? Ты знаешь, сколько воды я перетаскал на их поливку — тыщи ведер… аж руки, бывало, из плеч ведрами вытягивал, ноги ничего не чуяли. Думаешь, не жалко, да? Вот скоро зима придет, а чем топить? Сто раз просил у бригадира лошадь, чтобы в лес съездить — не дает… Крышу на хате перекрыть надо, попросил соломы привезти — не дает… Как же быть?

— А почему Гаврилов лошади не дает? — спросил Арик. — Что ему, жалко, да?

— Такой уж человек. Мать с ним разок поругалась, так он с тех пор и точит на нас зубы. Вы же видели, какой он… дурак. Эх, вот до войны у нас бригадир был — Егоров Иван Андреевич, бригадир так бригадир! О колхозниках заботился, а этот на горло только может брать.

— Из-за чего мать-то с ним поругалась? — спросил я.

Иван покраснел, отвернулся, нехотя ответил:

— Из-за Паши Травкиной. Приставал к ней. Ну, знаете… ребят в селе не осталось… Старики, женщины да мы, мальчишки. Девчат же полное село… Ну, он и пользуется положением… озорует. А мать заметила, что он к Травкиной это… лезет, и отчитала его, как полагается. С тех пор и лютует на нас. А сейчас и подавно ни на какой кобыле не подъедешь — сцепился ты с ним, а живешь у нас. Он думает, что это мы тут виноваты… Ну, ладно, пошли, а то скоро мать придет, затоплять станет.

Баня наполовину зарылась в крутой бережок малюсенькой, почти ручья, речушки, поросшей кудрявым, гибким тальником и приземистыми корявыми ветлами. Речушка, как и село называется Таловкой. От бани к ней ведут земляные ступени. Иван углубил дно речки, сделал из плетня небольшую запруду, и вода, скапливаясь здесь, позволяла черпать ее прямо ведрами. Внутри баня оказалась неожиданно просторной и светлой. Большая печь с вмурованными в нее чугунным котлом и каменкой, заваленной гранитными булыжниками, деревянная полка на уровне каменки, пол из дубовых плашек, три шайки для мытья, три же бочонка для холодной воды — вот все, что здесь можно увидеть.

— А где же труба? — недоумевая, спросил Арик, поглядывая мерцающими узкими глазами на печь. — Как же топите без трубы?

— Вот так и топим, — усмехнулся Иван. — Дым через дверь выходит…

В предбаннике лежали дубовые дрова. Иван принес охапку и стал укладывать поленья в черном зеве печки. Укладывал как-то по-особому, положит, наклонится и смотрит: так ли? Закончив укладку, удовлетворенно сказал:

— Порядок… Ну, за водой!

Вместе с тетей Еней из сада появился Валька Шпик. Увидев нас, он еще издали закричал:

— А я? Про меня забыли? Дайте мне ведра!

Он был весел и возбужден. Маленькие быстрые глазки его ярко посверкивали, щекастое лицо раскраснелось, на губах то и дело появлялась беспричинная улыбка, будто вспоминал Валька что-то веселое.

— Где тебя черт носил? — спросил его Арик.

— Где носил, там меня уже нет, — бойко ответил Валька и, вырвав из рук Арика ведра, по ступенькам сбежал к речушке. Арик смотрел ему вслед и спросил меня, недоуменно пожимая плечами:

— Чего это он такой веселый?

Тетя Еня принесла с собой березовое корье и пучок лучины. Все это она сунула в печь и поднесла зажженную спичку. Кора вспыхнула желто-красным чадным пламенем, затрещала, свертываясь в трубку, и вскоре из прокопченной и разинутой пасти печи потянуло горьким, вышибающим из глаз слезы, дымком.

Эх и помылись же мы в этот день! Раздевшись в предбаннике, Иван открыл разбухшую, крепко сидящую в косяках дубовую дверь и шагнул в баню, за ним последовали и мы. Обжигающий сухой воздух мгновенно окутал все тело, и мне показалось, что на меня накинули раскаленную на огне простыню.

— Ох ты! — охнул Валька Шпик и повалился на пол. — Здесь изжариться можно.