Мы все ошарашенно молчали. А Райкин добавил: "Вас, ребята, надо доить. И немедленно".

После этих слов спектакль был принят худсоветом.

- У ваших артистов уже тогда был звездный характер или эта болезнь поразила их позже? Ведь Филиппенко, Хазанов, Фарада, Филиппов - самые что ни на есть звезды ...

- Ну о чем ты говоришь! Да вот это сегодня, может, моя самая большая боль. Больнее этого ничего нет. В этой "звездности", к сча-стью, поразившей не всех, для меня есть предательство самого себя, светлого ощущения нашего дела. Нет Володи Точилина - самой крупной фигуры из этой команды. А Саша Филиппенко... Он всю жизнь "клевал" с этой руки и до сих пор "клюет": "Город Градов" вон сегодня читает по телевидению.

В семьдесят четвертом году вышла статья Александра Солженицына "Жить не по лжи". "Пусть ложь все покрыла, пусть ложь всем владеет, но не через меня". Этим принципом в студии "Наш дом" мы руководствовались до Александра Исаевича, хотя так блестяще, может, не формулировали свою концепцию. Пойми меня правильно, я не хочу хвастаться, я сейчас менее всего заинтересован получить дивиденды за хорошее поведение в прошлом, но...

Я никогда не был членом КПСС и, наверное, поэтому не сжигал своего партийного билета. Я не был художественным руководителем спектакля про брата Ульянова во МХАТе (имеется в виду Анатолий Васильев. - М.Р.). Я также не пытался инсценировать "Малую землю" (за нее принимался Роман Виктюк). И не ставил "Платона Кречета" или "Десять дней, которые потрясли мир" с сорока цитатами из Ленина, которые были "остры". Я в эти игры не играл. Мы харкали кровью - "Город Градов" ставили и Гоголя в те годы...

- Не играли, потому что смелые или глупые? Ведь только дураки ничего не боятся, извините, конечно.

- У меня было горе от ума. Я был не то что умный, а скорее безумный. Глядя со стороны - этакий наивно-сумасшедший. Не было желания сделать карьеру, доказать что-то. А хотелось предъявить обществу идею свободы как главную идею жизни. Это сегодня свобода слова досталась и тем, кому нечего сказать.

- А как обстояли дела с желанием кушать у художника, когда он лишился работы?

- А не было ничего. Я помню время, когда, прошу прощения, пустые бутылки сдавал.

- Когда ты молодой, хочется если не кушать, то пойти в ресторан с девушкой, туда-сюда...

- Мы умели где-то что-то подрабатывать. Я выступал. И за каждое выступление получал семь рублей пятьдесят копеек - читал свои фельетоны. Это был хороший приработок. Потом студию стали приглашать на все праздники, нас буквально раздирали. Нас спрашивали: "Что вам нужно на концерте?" - "Стол, пять стульев и Ленина задернуть". Потому что на сцене всегда стоял бронзовый "Кузьмич", он же Ильич. Я закончил Высшие сценарные курсы, и у меня вышло несколько фильмов. Тогда это был чувствительный приработок. Потом сам способ жизни был иной: мы не задумывались совершенно о том, что будет завтра, а уж тем более послезавтра. Если была в доме картошка и помидоры...

- Женщинам тоже этого хватало?

- Так, начинается. Что значит "женщинам"? На радио в турецкой редакции сто рублей стоила страничка. Я ходил с дамой своего сердца в студенческие годы в "Националь". Брал бутылку водки, закуску, бефстроганов или "киевскую". И я в десятку, ну в двенадцать рублей укладывался на двоих. Все свои деньги я прокатывал на такси - тогда за два рубля можно было доехать от Юго-Западной до центра.

- Вы мот?

- Да, но я нищий мот? Для меня деньги всегда были бумажками. Но когда у меня было много этих бумажек, я, конечно, был рад. У меня по этой части нет никакого ханжества. Мы могли легко пропить-прогулять-прокутить, легко и свободно остаться ни с чем, зная, что через какое-то время что-то возникнет. Ибо понимали: все, что мы делаем, - бесценно!.. А деньги, которые нам платили за это, были гроши, которые нам позволяли существовать. Если ты думаешь, что я идеализирую прошлое, это смешно.

Сегодня не просто лучше, сегодня возможностей больше в миллион раз. У нас этих возможностей не было. Если я попадал в ресторан ВТО после одиннадцати часов, то это была большая удача в жизни, потому что ни один ресторан в Москве после одиннадцати не работал. Мы быстро как-то стали всё забывать. Как еще совсем недавно, в период расцвета антиалкогольной кампании, официантки из ресторана ВТО коньяк приносили в чашечках. Это сейчас смешно, а тогда мы с умным видом цедили его, будто кофе.

Вот Бродский говаривал, что "он живет на исходе века со скверным привкусом во рту". Но при этом, правда, добавлял: "Это понятно: рту уже за пятьдесят". Мне уже за шестьдесят. Мой привкус со временем становится значительно хуже. Но... может быть, потому, что я был всегда нонконформистски заряжен, у меня было внутреннее презрение к искусству официоза... Я был свободен. Внутренне свободен! Всегда!

- Можно вопрос вставить?

- Я что-то разгорячился.

- Вы всегда на меня производили впечатление непотопляемого авианосца с очень здоровым цветом лица. Скажите, а вы когда-нибудь по-настоящему имели бледный вид? Так, что - упал и думал: не подняться?

- Многократно. У меня в жизни было несколько страшных ударов судьбы. Гибель жены. Я был на гастролях, а Галя возвращалась от своей мамы, с ее дня рождения. На них ночью налетел пьяный. От удара у нее - она сидела на заднем сиденье - получился перелом шейных позвонков.

Страшнейший удар - закрытие студии "Наш дом". Я оказался безработным, нигде не упоминалось мое имя. Товстоногов протянул мне руку, и в семьдесят третьем году я поставил "Бедную Лизу" в БДТ. И он же, Товстоногов, нанес удар, когда отобрал у меня "Историю лошади" - спектакль, над которым я работал восемь месяцев. Я до сих пор не могу прийти в себя. Но рассказывать об этом не буду. Секретов нет, просто слишком долго и подробно нужно объяснять. Нужно анализировать этику того времени, чтобы понять этику нашего. Третий жуткий удар - когда мне, как и всем, "перекрыли кислород" за участие в альманахе "Метрополь".

- Марк Григорьевич, а вы умеете держать удар?

- Вот Арбузов называл меня ванькой-встанькой. О моей ваньковстаньковости лучше судить со стороны. Я отнюдь не храбрюсь, просто у меня перед глазами пример моего отца, который восемнадцать лет пробыл в сталинских лагерях. А моя фамилия Розовский - это фамилия отчима.

- А как звучала греческая фамилия вашей мамы?

- Котопулло, Лидия Котопулло, а папина - Шлиндман, и я - Марк Семенович Шлиндман до официального усыновления. Поэтому мой сын - Семен, назван в честь отца. Мать была типичная гречанка, типичная Пенелопа - она ждала отца из всех лагерей. А у отца в Сибири появилась женщина, которая, по сути, спасла его. И мать со своей греческой прямотой не простила его. У того же Бродского есть стихи с театральным названием "Представление" Они вот как заканчиваются:

Это кошка. Это мышка.

Это лагерь. Это вышка.

Это время тихой сапой

Убивает маму с папой.

- В кого же у вас такой темперамент необузданный?

- Я не могу сказать, что я необуздан. Я типичный представитель штурмового батальона. Если не штурмую, у меня удовольствия нет. Директор клуба МГУ давал нам три дня на выпуск спектакля - большого, зрелищного, костюмного. В пятницу я приступал. Потом ночная репетиция, весь день субботы я не спал. Вечером прогон. Если надо - ночью. Утром в понедельник я приходил из клуба на первую пару и ложился спать на лекции. Это называлось выпустить спектакль. В Ленинграде в параллель с "Историей лошади" сделал гигант-скую рок-оперу "Орфей и Эвридика". До трех я работал в БДТ, а с четырех до одиннадцати репетировал "Орфея". Сейчас бы так не смог.

- Вас, должно быть, любят женщины. Они обожают "штурмовиков".

- Не жалуюсь.

- Врут или нет, что главный столичный штурмовик женится с периодичностью раз в десять лет?

- Ну, почему в десять? В тринадцать. С первой женой мы прожили чертову дюжину лет . Со второй, Галей, тоже тринадцать, но вот случилось несчастье. Были промежутки житейские и бури. Заставали меня. Но откуда такие слухи? Откуда информация?