– Ох люблю разведку! М-м-мамочки мои! Все отдам! – рассказывал некрасивый солдатик в широченных галифе и гимнастерке с расстегнутым воротом. Он залихватски сплюнул и затушил окурок о подошву сапога.

– Женька, расскажи, как фрица задавила? – подначил кто-то из бойцов.

Гурехин остановился, во все глаза разглядывая солдатика. Это была легендарная Женька, настоящая сорвиголова, в одиночку приводившая здоровенных языков.

– Ну слухай, хлопчик, – согласилась явно польщенная Женька. – На Украине дело было, на освобожденной территории. Заходим в хату. «Тетка, – спрашиваю у хозяйки, – немец е?» А она меня за парня приняла:

– Нету, желанный мой, нету…

А на печи лежит немец в одном белье и по-русски калякает:

– Это рус!!! Немец нет!

«Ах ты, гад!!!» – тут я ему мозги по стене и размазала…

Бойцы хохотали, а Женька уже слюнявила новую самокрутку. Вся она была слеплена из острых углов и даже подстрижена под мальчика с коротким потным чубчиком на темени. Она и вправду выглядела коренастым некрасивым солдатиком с мужской привычкой курить, держа при этом руки в карманах, ругаться на чем свет стоит и пить спирт из фляги. Бритый затылок и галифе обманули бы кого угодно, и только несколько крупные бедра выдавали в ней женщину.

Гурехин ушел, пошатываясь, как слепой, не умея сладить с тем, что внезапно понял и почувствовал. Война так и осталась для Женьки азартной игрой с жестокими правилами, и женщины в этой игре были грубее и жестче мужчин.

При штабе дивизии был устроен концентрационный лагерь для пленных. Их скопилось не меньше трех тысяч. Каждый день их брали сотнями, уже оглушенных, обалдевших; извлекали из земли, как кротов, расслабленных, распластавшихся, безжизненно прикрывших глаза. Сдавшихся в плен сгоняли на пустырь, в отгороженную колючей проволокой закуту, как пыльное молчаливое стадо. Гурехин зачем-то постоял у проволочной загородки, вглядываясь в серые, точно из пепла, лица.

Сельская окраина Франкфурта была начисто сметена авианалетом союзников. Среди пепелищ торопливо пророс рассыпанный хлеб и лоза дикого винограда обвила голую панцирную кровать. Рядом с пожарищем зацвел крыжовник и стоял, обметанный зеленым пламенем, среди развороченной взрывами земли. Рядом щетинилось крестами старое лютеранское кладбище. Все деревья вокруг кладбища вырубили для маскировки блиндажей. Могилы и склепы были разбиты бомбежками, но именно могила на этот раз хранила будущую жизнь. На развалинах кладбища скрывалась молодая беременная немка. Гурехин несколько дней приручал ее, и лишь на четвертый день женщина взяла у него хлеб и молоко. Сегодня он простился с ней. Этой ночью был назначен марш-бросок через линию фронта.

Возвращался уже в густых сумерках. У знакомого блиндажа с черемухой было пусто. Женька курила, равнодушно глядя на первую проклюнувшуюся звезду. Около Женьки мелким бесом увивался Харитон. Не тратя времени на тактические жесты, он придвинулся ближе и обнял девушку за талию.

– Вы, танкист, на разведчицу напоролись, сами не рады будете! – оправила гимнастерку Женька.

– А я только на половину танкист, а на другую разведчик, – балагурил Харитон. – А у нас в разведке разговоров нет: все знаками объясняются. – И он снова попытался облапить девушку, уже крепче и настойчивее.

– Старшина! – окликнул его Гурехин.

– Обождите, мадам, я к командованию за подкреплением сбегаю, а потом напишу вам шухарнуе письмо в стихах, если вы человеческого обращения не понимаете.

Харитон вразвалку подошел к Гурехину и вдруг, просветлев лицом, выпалил:

– Товарищ капитан, у меня шухарная мысль! – еще раз козырнул Харитон модным словечком. – В самоходке шесть мест?

– Шесть, – кивнул Гурехин. – И что с того?

– А то, что мы с собой можем еще одну боевую единицу прихватить!

– А она согласна, эта единица?

– Давно согласна, только с виду ерепенится. А как танк водит – закачаешься!

– Ну, действуйте, старшина, – усмехнулся Гурехин.

Той же ночью самоходка перешла линию фронта и уверенно двинулась в тыл двенадцатой армии. Самоходку вел Харитон, Женька умостилась рядом с водителем. Гудел и покряхтывал мотор, и с непривычки у Гурехина подрагивало нутро и стучали зубы. В горячих, темных недрах самоходки он не видел лиц, но всею кожей с ожившими «мурашками» чуял рядом Нихиля. Так однажды в бараке он всю ночь терпел сладкий, въедливый запах мертвеца, опочившего на нижней шконке. От соседства Нихиля дыханье мельчало и сбивалось и тонкая отрава проникала в мозг, словно Нихиль был не существом из плоти и крови, а куском космической тьмы.

Вдали, судя по трассерам, уже маячили позиции немцев и ровное движение по шоссе оборвалось. Самоходка съехала на обочину и попыталась пройти лесом по вязкой прошлогодней колее.

– Здесь у них брешь, – объяснял Харитон, – если через этот лесок махнуть, то попадем напрямки к Берлину, только нам туда не надо, нам повертка на Магдебург нужна!

Но то ли указатель был сбит, то ли его проскочили на скорости еще в ночной темноте, но повертку Харитон прозевал. Солнце неумолимо катилось в зенит, а они все еще колесили по тылам, скармливая самоходке последние глотки бензина. В полдень заблудившаяся самоходка вырулила прямиком в тыл немецкой обороны, и до позиций было еще далеко.

У дороги дымил головешками разбомбленный хутор. Харитон остановил самоходку у добротного каменного колодца с почти русским деревянным «журавлем». Гурехин поднял воду, и все по очереди наполнили алюминиевые фляги. По надобности Женька заскочила за сарай.

Харитон уже завел мотор, когда откуда-то со стороны завопила Женька:

– Ай! Мамочки мои!!!

Беспомощно оглянувшись на самоходку, Гурехин бросился на крик и едва не споткнулся о развороченную стену сарая. Поодаль, схватившись за живот, корчилась Женька, ее неудержимо рвало.

– Что случилось? – бросился к ней Гурехин.

– Там… – Женька протянула трясущуюся руку к пролому в стене.

Задняя стена сарая раскатилась от взрыва. В хлеву, рядом с мертвой коровой, стоял на дрожащих ножках рыжий новорожденный теленок в облипшей сукровице.