Изменить стиль страницы

— Глинтвейн, ура! — закричали со всех сторон. — А корицу, корицу не забыли?

— Напиток любви, — с улыбкой сказала Вера Петровна. Выдернула розу из букета. Своими длинными, в перстнях пальцами обрывала лепестки, сыпала в вино. — Ароматы возбуждают любовь.

Вера Петровна сходила к телефону, поманила:

— Вас, Саша.

Саша с сомнением поглядел в одно, в другое лицо: шутят здесь над новичками? Ему кивали: иди, иди.

Телефон стоял в коридоре под обнаженной женской фигуркой. Саша включил свет. Бронза потеплела, в ямочках по углам губ спокойная улыбка. Под рукой девушки картина как окно в яркий день. В золотой чаше бухты лепестками лежат украшенные флагами суда…

— Salve, Александр! — раскатисто проговорил мужской голос. — Агрикола тебя приветствует в Риме. Что нового на нашей далекой родине, юноша?

Маринист звонит из больницы. От Лени Саша знал: затеянная в пятидесятых годах игра в римские нравы придавала форму отношениям молодых людей со здешним домом. Молодые люди явились завоевывать Рим. Герои рождаются в провинции, умирают в Риме. Вера Петровна матрона, у мариниста роль Агриколы, он в Риме давно, разбогател, укоренился, влиятелен.

— О, Агрикола, на родине всяка всякота, — ответил Саша. — Сейва течет, потихоньку копит пруд. Из центра в Черемиски ходит «Икарус», область подарила… шибко у них чадил. Федору Григорьевичу дали деньги на ремонт больницы, он заложил фундамент для нового роддома. Сейчас старика трясут, за него пристает одна Калерия Петровна.

Маринист издал носовой звук, в котором слышалась добродушная улыбка — довольный, должно быть, ввернутым Сашей словом: пристает, то есть заступается. Милое с детства слово, память о ребячьих стычках на уличной канаве в сумерках при игре «Кот в погребе».

— Станете докладывать за столом уваровские новости, о Калерии Петровне пропустите, — сказал маринист. Пропала раскатистость в его голосе, слышалась боязливая просительность. — Уж не проговоритесь, Саша, пожалуйста. — Вновь издал свой густой носовой звук, вышло теперь жалобно, он услышал себя и, вдохнув всей грудью, раскатисто продолжал: — Помните: первый бог у земляков, у друзей — бог верности. Как его называли римляне? Бог клятвы и верности, покровитель гостеприимства. Юпитер или Геркулес?.. Почаще, Саша, приходите к Вере Петровне. Она к вам не переменилась, по-прежнему гостеприимна. Приходите, земеля.

Саша вернулся за стол. Выпили за его здоровье, называли Тацитом. Павлик, научный работник, и Юрий Иванович спрашивали, как принял его Агрикола и клялся ли молодой провинциал верности далекой Нарбонской Галлии?

— И трех лет не прошло, как наш молодой земляк Тацит в Риме. Набрал на форуме очки как судебный оратор, получил квартиру, — сказал Павлик.

— Квестуру он получил, — важно поправил Юрий Иванович. — Квартиру он получит следом за первой сенатской магистратурой.

— Получит… Мы, провинциалы, свежая кровь. Действуем энергично, в средствах не стесняемся. Еще рывок, и он в группе, введенной принцепсом в сенат. Принцепсу нужна команда, он делает сенаторами людей, проявивших понимание момента… — шамкал Павлик. — Ребята мы лихие: вперед, вперед, мы готовы топить паровоз банкнотами.

— Да, мы готовы… — мямлил в ответ Юрий Иванович. — Не то что эти римляне… А у тебя есть банкноты?

— Будут… Когда наш нарбонский земеля сделается членом жреческой коллегии. О, я всегда буду верен нашей далекой Patri… Тацит, где ты? Salve. Привет тебе! Что на родине?

Саша сказал об «Икарусе», о фундаменте, заложенном Федором Григорьевичем. Все были извещены о намерении Тихомирова отправить Федора Григорьевича на пенсию. Гриша получил телеграмму с категорическим предложением вступиться как депутат за Федора Григорьевича. А кто в Уваровске послушается депутата Моссовета?

Над столовым хрусталем витал образ отошедшего Уваровска: оркестр, составленный из членов семьи Тихомирова, оттащил жмурика «на гору» — хоронят в Уваровске под соснами на высоком берегу — и отдыхает перед вечерней, культмассовой работой, закусывает на берегу пруда — и вдруг хватает трубы и наяривает фокстрот. А танцы, танцы в клубе мелькомбината?.. Шерочка с машерочкой. Брюки-клеш, кепочка-восьмиклинка, папироса закушена.

Подсевший к Саше Юрий Иванович рассказывал, как впервые позванный сюда, в дом на Войковской, был потрясен красотой стола, горящим золотом багета, рассказом одного из гостей о ладьях из красного и зеленого льда, наполненных икрой, о лангустах, величиной с… — палец гостя походил-походил и остановился на Юрии Ивановиче, тогда щуплом парнишке, вообразившем, что лангуст — это зверь, должно быть, по созвучию с мангустой. Потрясен был Верой Петровной, туго обтягивал ее шелк, будто платье надето на голое тело, хотелось смотреть на ее оголенные руки и шею, кружилась голова, и глаза отводил, будто выдал ночное, стыдливое, что один про себя знаешь. Подобное испытаю, говорил Юрий Иванович, когда впервые опущусь в маске на морское дно, тоже промаюсь ночь, переживая видение подводной жизни — ее красок, тишины, свой детский страх перед толщей воды — сверху зеленой, а с исподу черной, куда тебя уводит и уводит дно.

Рассказал Юрий Иванович, как в пятидесятые и шестидесятые годы наутро после званого ужина вестари навещали Веру Петровну с цветами. Пили чай; если маринист не успевал уйти в мастерскую, заходили к нему сюда, в кабинет, на несколько слов, отметиться, и возвращались в столовую. Кажется, salutatio называли римляне это действо, утреннее посещение дома влиятельного человека его друзьями и молодым окружением.

Допили глинтвейн, застолье распалось, ходили из комнаты в комнату с сигаретами, с бокалами в руках. Саша зашел в кухню выпить воды из-под крана, там пили чай Вася и Вера Петровна, исповедовались. Рухнули мои домыслы про тебя, Васенька, каялась Вера Петровна, возводила-то, возводила из важных для одной меня подробностей, из слов, из маленьких обид, растравляемых твоей постоянной невнимательностью, Вася.

В дверях кухни на Сашу налетел человек с красным лицом, в рубахе навыпуск, распираемой круглым животом.

— Ну, нашелся! — радостно вскричал краснолицый. — Повезешь нас.

Да, Саша взялся отвезти Васю в какую-то Баковку, потому за столом вина не пил.

— Мы едем в Баковку.

— Ну, ко мне и едем. Вася у меня живет.

Саша еще за столом гадал: кто этот шумный краснолицый человек, не своим казался, староват, дашь не меньше шестидесяти.

Ускользнув от краснолицего, Саша сидел в дальней комнатке, глядел на портрет молодой женщины. Цвет тонких реек багета, фон портрета, желтенький ситец платья, все это единство едва выделялось на желто-золотистых обоях.

— Подложные плечики, платочек в рукаве… первая красавица Уваровска, — заговорили за спиной. Краснолицый явился. Саша глядел на портрет. Маринист страшится за Веру Петровну как за девочку, его страх выдавал добровольное рабство.

— Разошлись вестари-то, — уныло сказал краснолицый. — Поехали, Саня, что ли…

Шел второй час ночи. Они побрели в кухню, налили чаю. Их не видели, Вера Петровна вспоминала, как встретила Васю на улице, он поглядел сквозь нее и пошел дальше. Теперь она понимает — не было ни заносчивости, ни эгоцентричной сосредоточенности на себе, была забота.

Вася кивал: было, было, глядел вдаль, как вагоновожатый, а теперь вот — как трамваем переехало… в полгода нажил привычку поводить головой да оглядываться, будто жду, что стукнут.

Чего они завелись, с досадой думал Саша, время переводят… бесполезные разговоры, было, сплыло, превратилось в труху.

Вася говорил о своих надеждах вернуться в партию и затем на большое дело. Оплакивал себя, из кризиса служебного попадающего в семейный кризис, а Вера Петровна стыдила его или, пристрастная к категорическим формулировкам и к цитатам, называла его пророком, который, предсказывая катастрофу, оказывается частью им расставляемой ловушки.

И вновь исповедь Веры Петровны, выговоренная со страстностью очистительного магического обряда. Вера Петровна каялась: не ценила, не верила, не знала Васю, предавалась самоуничижению, каялась в своей слепоте, предлагала власть над собой, стелилась перед Васей. Низкий протяжный голос обволакивал, завораживал, трогало даже ее выспренное «власть над собой».

Вышли, наконец, унося на щеках, на рубашках следы душистых прикосновений Веры Петровны. Шел третий час ночи. Запетляли по улочкам, вдруг краснолицый потребовал остановить, а когда Саша пренебрег его указанием, навалился сзади и вцепился в баранку. Вася помог Саше отпихнуть краснолицего и попросил остановить.

Саша сидел в темной машине, глядел. Они краем обошли пятно света, и тут же их черные головастые фигуры всплыли из-под стеклянной вахтерской будки. Она ярко светилась, как газовая лампа. Поднялся человек из глубины будки, подошел к двери. Медленно водил выставленными руками, впуская Васю и краснолицего. Затем вошедшие расположились в будке: краснолицый вытащил из-под стола табурет и сел в углу, Вася устроился за вахтерским столом. Вахтер отплыл к стене, там стал водить в воздухе руками. Распутывает шнур, догадался Саша, ставит чайник.

Он проснулся, когда флакон будки был пуст и светился слабее: светало. Саша вышел из машины, по краю жидкого светового пятна прошел к будке, заглянул в двери: на столе чайник, стаканы, разорванная пачка рафинада. Отошел, при свете будки рассмотрел на кирпичном воротном столбе медную доску с вычеканенными словами: «Специализированный комбинат холодильного оборудования». Услышал голоса, пошел вдоль рядка акации. Они сидели на перевернутом ящике, в сумраке слившись в нечто похожее на корявый пнище. Саша постоял, послушал, говорили о каком-то мастере, уплывает-де у них из рук золотой фонд.