XXXVIII Николка объявился
Николка лежал в повозке, веревки впились ему в кисти рук, слезы заливали лицо. Обида душила Николку, но он не мог произнести хотя бы слово, потому что косынка плотно забила ему рот. Повозка неслась куда-то, взмывая вверх, и тогда Николка тыкался головой в кузов… А когда Николка упирался в кузов повозки ногами, значит она летела вниз, по скату балки либо с бугра. Меховая шапка закрывала глаза Николке, и он не видел направления, по которому повозка уносилась вперед.
«Наверно, в Севастополь погнал, — думал Николка. — Куда же еще?»
И тогда он принимался плакать еще пуще, потому что представить себе не мог, как это его провезут через Корабельную слободку связанного, с косынкой во рту, и все это будут видеть — все мальчики, и дедушка Перепетуй, и Кудряшова, и Даша Александрова… И когда обнаружится, что это Николка, то все станут его дразнить и смеяться над ним. А может так случиться, что в это время Корабельной слободкой будет проезжать Нахимов, и Нахимов тоже увидит это, и тогда Николке лучше умереть, чем такое пережить.
— Мы-ы-ы! — мычал Николка, задыхаясь от возмущения и ярости. — Гу-у-у…
И начинал метаться в тележке так, что на нем трещали все ремни и веревки.
У Кошки весь хмель давно вылетел из головы. Он потчевал своего пленника тумаками в бок, приговаривая:
— Чинно и благородно у меня, слышь ты? А будешь мычать да дергаться, так в речку тебя спихну. Русским языком тебе говорят?
Николка наконец выбился из сил и притих.
— То-то! — сказал многозначительно Кошка.
Он торжествовал, что так удачливо вышло. Пускай не Масленицу, а Кошка таки притащит «языка» в Севастополь; и не какого-нибудь кашевара-замухрышку, а шотландского стрелка в полной амуниции — таких Кошке брать еще не приходилось.
Скоро Николка услышал хлюпанье копыт по воде и даже почувствовал, что под ним как-то подмокло.
«Бродом пошел, через речку, — решил Николка. — На правую сторону перетягивается».
И точно, Кошка переправлялся на правую сторону Черной речки, чтобы попасть в Севастополь по Инкерманскому мосту. Возвращаться обратно напрямик, тем же путем, каким он пробрался к французским траншеям, Кошка опасался: с ним был пленный; кроме того, кабак на колесах, в котором мчал теперь Кошка, бросался в глаза и был известен всему французскому войску.
Повозка уже была на правом берегу и бойко катила по дороге меж зарослей ивняка, как Николке пришла в голову спасительная мысль.
— Гу-гу, гу-гу… Гу-гу, гу-гу-гу-гу… — замычал он, чуть не давясь косынкой.
«Ладно, — подумал Кошка. — Теперь хоть мычи, хоть рычи… Ну, мычи, коль тебе это в охоту».
И продолжал причмокивать, подергивать вожжами и понукать мула:
— Но-о, бурый! Чать, на русской мы стороне. Вали, не сомневайся!
И вдруг Кошка встрепенулся, прислушался, придержал мула.
Мычит пленный? Еще как мычит, чуть не разрывается. Но в этом мычании Кошке почудилось что-то знакомое, словно какой-то забытый мотив. Постой-постой! А ну-ка, пусть еще помычит…
И Николка мычал еще и еще:
— Гу-гу, гу-гу…
А из этих тусклых звуков возникала тяжело и медленно, словно со дна морского, знакомая песня:
Шуми, вино… Иду далёко я,
Мне жизнь и путь на корабле.
Прощай ты, улица Широкая,
Родное место на земле!
Неужто так? Быть не может!
Кошка снял с головы бескозырку и вытер ею вспотевший лоб.
Нет, так, именно так, как раз это напевал пленный, то, что Кошке самому довелось петь, может быть, сотню раз:
Моя головушка бездольная,
Забубенная хмельна.
Прощай, слободка Корабельная,
Родимая сторона!
Кошка бросил вожжи, обернулся к Николке и сорвал с него шапку.
— Нико… Николка! — вскрикнул Кошка, всплеснув руками.
Мул остановился и, повернув голову, увидел, как Кошка двумя взмахами ножа перерезал на Николке ремни и веревки, а затем выдернул у него изо рта косынку. Николка выскочил из повозки и с воплем бросился на Кошку. Он подпрыгнул, ткнул Кошку кулаком в зубы… Кошка пошатнулся. И совсем неожиданно рванул на себе куртку, распахнул ее и, расставив руки, крикнул:
— Бей меня, Николка! Ударь! Ну, ударь еще раз!
Он упал на колени, обхватил руками голову и стал раскачиваться, повторяя:
— Бей! Ударь! Шибани меня, дурака!
Уже светало. Мул стоял понурясь. Николка сидел на земле рядом с Кошкой и тихо плакал.
Он рассказал Кошке все: и про бабушку, и про капитана Стаматина; и как они боялись, что их застигнут усачи; и как страшно было в подполье, где человеческие кости. И Николка теперь не знает, что там сталось с Мишуком и с Жорой, и с бабушкой Еленой, и с Елизаром Николаичем. Мишук и Жора без Николки ничего но могут, а у бабушки Елены ноги распухли, а с капитаном Стаматиным никакого сладу, потому что он стал совсем сумасшедший. И обиднее всего, что Кошка надавал Николке пинков и тычков, связал его, как каторжного, и чуть не целую ночь протаскал в повозке куда вовсе не нужно.
Чем больше рассказывал Николка, тем сильнее его одолевала зевота. Он уже почти засыпал.
— Так куда держать, Николка? — спросил Кошка. — Ты мне курс определи.
— Держи на Трактирный мост, — еле вымолвил Николка и заснул, навалившись на Кошку.
— Есть держать на Трактирный мост! — отозвался по привычке Кошка.
Он сгреб Николку в охапку и на руках понес к повозке. Там он уложил Николку как мог: мешок пустой подостлал ему и укрыл снятой с себя курткой. Под голову Николке ничего не нашлось, кроме сапога со шпорой, но поверх сапога Кошка положил Николке шотландскую меховую шапку. Шапка была пушистая и большущая. Получилось мягко, почти как подушка.
Сам Кошка в повозку не сел. Он взял мула под уздцы, развернулся с ним и повел берегом, вверх по течению, в сторону Трактирного моста.
Было холодно и сыро. Над речкой, еле подгоняемый слабым ветром, медленно полз туман. Солнце поднималось в облаках. Когда совсем наступил день, Кошке пришлось отойти от берега и пробираться дальше, укрываясь за кустами. Повозка Масленицы была чересчур цветаста и в самом деле очень уж бросалась в глаза: с противоположного берега ее могли бы отлично заметить.
Но вот вдали смутно обозначился каменный мост с разрушенным трактиром подле и французским предмостным укреплением. Можно было разобрать и дымки, много дымков, которые курились на том берегу, на Федюхиных горах. Кошка остановил мула и разбудил Николку.
Николка дернулся под курткой, присел в тележке и уставился на Кошку мутными, непонимающими глазами. Кошка взял Николку за руку… Рука у Николки была горячая.
«Не захворал бы мальчишка, — подумал Кошка. — Рука как в горячке, и в глазах мутно…»
И он сказал как можно ласковее:
— Николка, болит у тебя что? Ты скажи, голубок.
— Ничего не болит! — буркнул Николка и взъерошил на голове волосы.
Он не хотел признаваться, что у него голова болит, и знобит его, и как-то тошнотно ему…
— Вон трактир, — показал Кошка пальцем. — Гляди, виднеется. Французы там, Николка…
— Французы, — согласился Николка. — Ты, Кошка, туда не езди.
— Зачем, Николка, нам туда ездить? Мы туда не поедем. Мы еще дальше отъедем. А то, вишь, повозка-то… В ней, брат, обезьян возить впору.
— Обезьян! — рассмеялся Николка, уже совсем проснувшись. — Зачем обезьян?
— А комедию показывать, — пояснил Кошка, — обезьянскую алибо какую.
— Ха-ха! — рассмеялся Николка еще пуще. — Это как у немца было на Театральной площади. У него там обезьяны были, и собачки кувыркались через обручик. Меня тятька водил, после Синопа когда вернулся.
— Во-во! — подтвердил Кошка. — В самый раз. Так как же, Николка? Какой нам теперь курс?
— Курс? — удивился Николка. — Это куда же? А, да, курс. Ты, Кошка, немного назад подайся, а потом держи курс — вон там белая горка. Так держать!
— Есть так держать! — откликнулся Кошка и снова взял мула под уздцы.
Повозка выехала на дорогу, которая шла от Трактирного моста на северо-восток, вверх, прямо к баракам на Мекензиевой горе. Но проехала повозка по дороге только с версту. Николка стоял в повозке на коленях, зорко всматриваясь в голые холмы, которые поднимались один над другим.
— Влево, забирай теперь влево! — скомандовал он. — Ясень видишь? Вон ястребок над ясенем трясется.
Влево от дороги вытянулся вверх одинокий ясень в желтой осенней листве. А много выше ясеня повис в высоком небе молодой ястреб. Только зоркий глаз мог разглядеть, как трепещет птица на одном месте, не подаваясь ни вперед, ни в сторону. Кошка повел мула к этому ясеню, за которым начинался спуск в балку.
Первое, что увидели Кошка с Николкой сейчас же за ясенем, — это золотисто-рыжий конь с резко запавшими боками. Ребра у коня можно было пересчитать. Он стоял неподвижно, понурясь… Но, услышав голоса, и топот, и поскрипывание колес, он вытянул голову, повел ноздрями и понюхал ветер.
— Конь! — крикнул Николка, выскочив из повозки. — Вот! Эк он за одну ночь сдал! А ястреб чего тут? Неужто на коня может скинуться?
— Очень просто, — ответил Кошка. — Кокнет в глаз и был таков. Ястреба эти, знаешь…
Но Николка не стал слушать дальше. Он сорвался с места и по чуть заметной тропинке ринулся вниз. Когда Кошка подъехал, он увидел Николку сидящим на земле, а перед Николкой, подостлав под себя что пришлось, спали крепким сном четыре человека: двое мальчишек, одна старушка и дряхлый дед в измызганном сюртучишке, вывернутом наизнанку.
И тут только Николка, при свете дня, заметил, что на нем до сих пор клетчатая юбочка, красная куртка и гетры… Николке стало как-то неловко: ему показалось, что он словно в чужой коже. Он быстро сдернул все это с себя и остался в своей ситцевой рубашке и заплатанных порточках. А потом уже разбудил Мишука и Жору.
Мишук и Жора были потрясены, увидев перед собой вместе с Николкой и Кошку, да еще с мулом и повозкой. Повозка была очень похожа на ту, в которой еще год назад разъезжал по Севастополю с мартышкой на коленях содержатель зверинца Карл Швейцер. И Жора с Мишуком бегали теперь вокруг повозки, разглядывали французский сапог с медной шпорой и смотрели, как Кошка распрягает мула и подвешивает ему к храпу торбу с овсом.