Изменить стиль страницы

Поля ему рассказала, что знала. Она не знала про акацию в огороде моей бабушки, но бабушку боялась, считала, что у нее «черный глаз». Поэтому боялась и Жанну, не сильно, но немножко. Взялась, мол, ниоткуда, а бабка эта (моя бабушка) все к ней ходит и ходит. Девчонку крестила, а чья девчонка – неизвестно. Может, вообще другой веры? Может, от немца? Слух такой был. Живут, как птицы. То мать кому подрубит простыни за хлеб и молоко, то полы помоет за это же. Сейчас пошла зелень. У нее две грядки. Торгует за копейки. «Но я с ней не знаюсь из-за бабки. Боюсь. У меня своего горя повна скрыня (целый сундук)». «А я не боюсь», – подумал Василий.

Моя мама, обожая вникать во все семейные и любовные истории, про роман Жанны и Василия рассказывала каждый раз по-разному. Был в истории скандал, который якобы устроила Жанне Поля как бы из ревности, было поджигание саманного домика, была подброшенная бабушке на крыльцо дохлая кошка. Была даже милиция, которая пришла выселять Жанну за самозахват жилого фонда без документов. Были в рассказах и совсем уж мелочи типа крика Поли: «Сучка! Сучка! Немецкая подстилка!» Что уж так гневило Полю, объяснить было нетрудно. Несчастливая в дитяти и не обласканная мужем, Поля подглядела в дырочку (это моя мама знала почему-то доподлинно) моющегося Василия, хорошо сбитого мужика с добрым лицом. А когда он стал вытираться, Поля обомлела, увидев предмет потрясающей длины и красоты.

«Поля пала», – почему-то торжественно говорила мама.

Моя мама любила художественную литературу, понимала толк в мужчинах, и история со словом «пала» сложилась у нее за раз. Она бы, мама, «пала» точно.

Но я думаю, правдой их романа было то, что не попало в художественное описание мамы. Сиротство и жалость – вот что было главным. Окошечко так тепленько и одиноко светилось, и так хотелось всю оставшуюся жизнь помогать девочке-горбунье. Опять же красота зеленого лука и слегка дрожащих пальцев с красивыми ногтями и высокими белоснежными лунками на них. Идеалистом был мужик Василий. Он про то, что у него висело промеж ног, и думать не думал. Оно всегда висело, а счастья не было! И Василий пошел другой дорогой. Дорогой духа, а не тела.

Именно с русскими сильнорукими мужиками случается какая-то детячья нежность, от которой они слабнут, и уж курицу им нипочем не зарезать, и тогда ловкие, сильные тетки делают из них тягловую силу днем, а ночью уж что захотят. Но бывает, что попадают сильнорукие к слабым женщинам – тогда толку от них никакого и сила канет втуне.

Я училась в первом классе, а Луиза и Вера в седьмом, хотя Луиза была старше Веры на три года. Но Поля боялась отдавать убогонькую в школу, чтоб не заобидели. А с Верой отдала. После семилетки Поля мечтала устроить Луизу в аптеку. Я помню то время, когда все видимые мною горбуны работали, как правило, в аптеках. Но для этого требовалось медицинское образование. Хотя бы среднее. Луиза поехала в соседний город, где только-только открыли медучилище. Автобус врезался на переезде в поезд, а может, наоборот, поезд в автобус, никаких светофоров у нас тогда в заводе не было. Поезду хоть бы что, а от автобуса не осталось ничего, только Луизины туфли-обновки на венском каблучке. Чтоб казаться выше.

Веру Василий повез в то лето на Азовское море для повышения гемоглобина крови. Так что она ничего не знала. Приехала загорелая, похорошевшая, побежала через дорогу к подружке, а во дворе ходит тетя Поля с завернутыми в одеяло туфлями и поет им колыбельную.

– Вот маленькая засранка, все не спит и не спит, – сказала она Вере.

– А Луиза где?

– Так я же тебе и говорю, ношу целый день, а у этой чертовки ни в одном глазу. Я прямо с ног валюсь.

И она правда повалилась с ног, но сверток удержала, прижимая к груди.

Вера же год отлежала в больнице в нервном отделении. В школу уже не вернулась. Бабушка мечтала выдать ее замуж за хорошего человека. Поиски хорошего человека для сироты – не фраза, про это раньше писатели романов написали тьму. Бабушкиной жизни найти мужа для Веры не хватило. Последний раз я ее видела, навсегда покидая родной город. Впереди у меня была вся жизнь, и она, безусловно, была прекрасной.

– Как я тебе завидую! – сказала мне Вера.

Я очень запомнила эти ее слова. В них была что-то большее, чем обычный треп девчонок из одной школы, покидающих дома родителей. Я и сейчас помню эти слова: «Как я тебе завидую!»

Потом они все уехали куда-то по вербовке. С тех пор я ничего о ней не слыхала. Семья наша (это я уже знаю от мамы) была на них обижена: уехали – не попрощались, снялись в одночасье с нехитрым скарбом, только их и видели.

И кто ж это будет держать в голове девчонку, с которой ни дружбы, ни любви не было, а было – однажды вырвавшееся «Как я тебе завидую».

И вот через столько лет молодая женщина в минимальной юбке считает мою квартиру подходящей для поминок по ней. И я готовлю ей отпор, но она произносит то, против чего мой отпор не годится ни с какого боку.

– Ее убило в переходе, – говорит она. – От нее почти ничего не осталось, – туловище и голова. И чисто случайно, чисто… Обнаружилась ее фамилия в сумочке.

– А вы ей кто? – спрашиваю я.

– Никто, – радостно сообщает мне это дитя природы. – Землячка. Как и вы. – И она сыплет на меня фамилии и адреса, о которых я слыхом не слыхивала.

«…Там, где наша хата, автобус, что идет на шахту БИС, останавливался, ну, еще рядом салон-парикмахерская, там живет ваша учительница Марья Антоновна, ей уже лет сто, а смерти нет. Ну?!»

Как ей объяснить, что в мое время автобусы не ходили и не было никаких салонов. И только-только открыли баню. Правда, учительницу я помню, потому что очень старалась ее забыть.

– Мы с Верой работали в больнице в Мытищах. Она у нас была старшей медицинской сестрой. На тот день договорились встретиться в центре, поездить по ярмаркам. Сапоги зимние и у нее, и у меня ни к черту. Я опоздала, я всегда опаздываю, у меня нет понятия времени. Пришла, а там уже тарарам. И какие-то голые горелые люди бегают. Я сразу поняла, что она погибла. Ну, есть такие люди, шо на них сразу думаешь плохое. А тут мужик с цветами бегает, кричит: «Вера! Разина! Вера!» Я подошла и говорю: «Не кричите! Если ее нет среди голых, значит, она сгорела». А он меня цветами по морде хлысь! Я поняла, что он не в себе, но не могла сообразить, что ж это она и мне место назначила, и ему. Странно как-то… Ну, потом я опознала, уже в больнице, ее, но брать и везти хоронить в Мытищи отказалась, там никого у нее нет. Мужик же чудной, он из Ярославля, тоже ей никто, но кричит: «Я не согласен так, чтоб хоронить в общей куче». – «Другие в этой куче ничуть ее не хуже, – сказала я, – но помянуть надо, на девять или там сорок дней». Я поняла, что он старый Верин знакомый, зовут его Хлеб Иванович. Но это я так говорю «Хлеб», я ваше «г» не умею выговаривать. Мы обменялись с ним адресами и телефонами. Но на девять дней не вышло, а сорок – завтра. С работы нас приедет трое плюс Хлеб. Плюс вы. Понятно я объясняю?

– Как вы меня нашли? У нас с Верой с молодости никаких контактов не было.

– Она про вашу семью много рассказывала. Бабушка там у вас была – ведьма? Так или не так? А вы стали ученой. Она за вами следила. У нее была ваша книжка про Чехова. Она нас всех им достала. В домик его водила. Срам, а не домик, но не важно. Ей почему-то было приятно, что Чехов был небогатый и не очень счастливый. А главное, как мы все, лимитчик. И вы вроде про это писали. Я честно скажу – не читала. Я у него только «Муму» и знаю.

– Это Тургенев, – говорю я.

– Не сбивайте меня с толку, – говорит моя гостья. – Я читала мало, но то, что читала, помню хорошо.

Мне неловко участвовать в разговоре-анекдоте, и я замолкаю, хотя потрясает меня даже не несчастная Муму, а слова, что «Чехов был лимитчиком». У меня горчит во рту от отвращения. «Домик – срам», «сам бедный» и к тому же лимитчик. Господи, спаси и сохрани мертвых от живых, спаси Антона Павловича от этой барышни с пипкой! Но стоили мне взять эту высокую ноту защиты, как я поняла, что она отвратительно фальшива, что Чехову было бы смешно, узнай он это слово «лимитчик», что он написал бы о нем Суворину: «Мелиховские бабы встречают меня приветливо и ласково, как юродивого. Каждая наперерыв старается проводить, предостеречь насчет канавы, посетовать на грязь или отогнать собаку, а в Москве я лимитчик. Слышали словечко? Хотелось бы посмотреть на фрукта, который его пустил».