Изменить стиль страницы

– Правда ли, что Якубович, обещаясь убить императора, скрежетал при этом зубами?

– Точно не помню, но, кажется, скрежетал.

– При обыске у Бестужевых была найдена колода игральных карт, в коей обнаружены подозрительные комбинации. Что значит следующий подбор карт: трефовый король, туз червей, туз пик, десятка пик и четверка бубен?

– Не знаю, что и сказать, ваше превосходительство…

– А по нашим соображениям, этот порядок карт означает замысел поразить государя в сердце утром 14 декабря.

Оболенский посмотрел на Левашова, немного наклоня голову, внимательно и нелепо.

– Хорошо. Правда ли, что смоленский помещик Петр Каховский в своих речах неоднократно оскорблял особу его императорского величества?

– Правда.

– Некоторые ваши сообщники показали, будто Рылеев хотел поджечь Санкт-Петербург; правда ли сие?

– И это правда.

Из дворца большинство арестованных переправляли через Неву в Петропавловскую твердыню и размещали по казематам, со дня основания не знавшим такого многолюдства и тесноты. Комендант крепости генерал Сукин, глухо постукивая своей деревянной ногой, встречал арестованных по-хозяйски, деловито-радушно, и при этом слегка журил незнакомых, а знакомым со слезою в голосе говорил:

– Наш новый ангел – преблагороднейшей души человек, вы только, голубчик, не запирайтесь. Выдавайте всех, к чертовой матери! И оставьте, ради Христа, ваши республиканские предрассудки; Россия – это такая лапландия, что ее только в кулаке и держать!

Михаила Бестужева за строптивое поведение на допросе заковали в кандалы и поместили в самую холодную, угловую, камеру Александровского равелина. Потолок тут был сводчатый, низкий, белый, похожий на внутреннюю гробовую обшивку, маленькое решетчатое окошко под потолком, замазанное мелом, давало так мало света, что едва различалась узкая деревянная койка, рядом с ней стол, стул и в углу у двери – отхожая бадейка с поржавевшими обручами; на стене было нацарапано чем-то острым:

Пускай цари, мой друг, блистают,
Зачем завидовать нам им?.. 

В камере было так студено, что хотелось сжаться в комочек и умереть.

Между тем победители продолжали рыскать по Петербургу. Сообразуясь с приметами Вильгельма Кюхельбекера, составленными его приятелем Фаддеем Булгариным, в ресторане близ Красного Села схватили безвинного помещика Протасова, который, впрочем, не был этому удивлен, так как накануне он собственноручно переписывал к себе в тетрадку двусмысленные стихи. Приехали к Рылееву в дом Русско-американской компании у Синего моста и стали ломиться в дверь; Кондратий Федорович, отворяя, строго сказал:

– Двери компанейские, нечего их ломать!

К литератору Николаю Гречу явился полицмейстер Чихачев и предъявил рукописный вопросник, касающийся лиц, замешанных в мятеже. Греч начал его читать, а полицмейстер скуки ради спросил:

– Знаете ли, кто автор этой бумаги?

– Нет, не знаю.

– Сам государь!

– Однако хорошо пишет…

На перекрестках, возле лавок и у мостов уже собрались группами горожане, которые горячо обсуждали вчерашнее происшествие.

– У миралтейства-то прибрали?

– Прибрали. Ровно как и не было ничего.

– А я, братцы, пользовался слухом, что будто с утра снова была пальба. Только будто бы это было на той стороне Невы, в том месте, где стоят свинки[59].

– Это никак невозможно. Бунтовщиков вечор перестреляли до последнего человека.

– Нет, их нынче много и под арестом сидит. Солдаты бунтовщиков раздевают, а они в обморок падают, потому как у их на теле есть такой тайный знак, по которому все видать.

– Говорят, ту немецкую баронессу, которая им вышивала знамя, сегодня высекут на Сенной. Все немцы, господа! И бунтовать-то по-человечески не умеют!

– Войска Константина были набраны из поляков. Поэтому их и побили. Куда поляку супротив русского?!

– Я поляков знаю: нет такой подлости, на которую он не пойдет, чтобы выжулить сто рублей, а потом выбросить их в окошко.

– Бог с вами, ваше здоровье, при чем тут поляки?! Это солдаты оказывали верность императору Константину, которого Николай Павлович решил престола за то, что он велел барские земли разбирать, а помещиков в Петербург представлять…

– А крестьянам объявил вечную вольность и произвел их в дворяне, потому как у всякого есть свой двор.

– Эк, куда хватил, крестьянам объявлять вольность! Да ведь это вредительство! Вольный сопьется, набезобразит и в каторгу пойдет. Куда лучше за хорошим-то барином!..

– Петрович, ты ли?

– Ну я.

– Удивлению подобно! Это как же тебя до сих пор не взяли?

– Помилуй, батюшка, за что ж меня брать?

– Как за что?! Синельников тебе кум?

– Кум.

– А его взяли! Он вечор на Сенатской площади бунтовал.

– Моя бы власть, я бы велела всех бунтовщиков навечно поместить в умственный дом.

– Патриотическая старушка! Откуда только она заимствовала такие почтенные чувства?!

Стоял уже полный день 15 декабря: кое-где на углах чернели остатки ночных костров, повизгивали полозья саней, скакали верховые, шествовали разносчики в белых фартуках и войлочных малахаях, извозчики в кафтанах кирпичного цвета скучали на перекрестках, лавочки торговали, появились первые пьяные, – словом, жизнь столицы шла будничным чередом. Но во дворце, все еще окруженном на всякий случай пехотой и артиллерией, было по-прежнему неспокойно. В результате вчерашнего потрясения молодая императрица Александра Федоровна нажила нервный тик, который сопровождал ее до самого гроба, и, запершись в своей спальне, теперь ужасалась на себя в зеркало. Но Николай Павлович, хотя и крепко утомленный ночными допросами, а также мучительными хлопотами по поддержанию порядка в столице, уже прикидывал объем первых награждений по делу 14 декабря; предполагалось пожаловать около двадцати флигель-адъютантств, четыре графских достоинства, двоих произвести в фельдмаршалы, шестнадцать человек в полные генералы, тридцать шесть представительниц прекрасного пола во фрейлины и статс-дамы. Дворянство, правду сказать, ожидало большего, например, свободного винокурения, а знаменитый Денис Давыдов в частном письме выражал надежду, что новый царь «авось да устроит какую-нибудь войнишку». Однако дело было еще не кончено.

2

Весь день 15 декабря Иван Якушкин просидел дома. До обеда он кое-что почитал, потом ходил немного подышать воздухом, а после обеда взял клочок синей сахарной бумаги и сел сводить счеты: «Четверть овса – четыре рубля с полтиной, свечи сальные, пуд – шесть с полтиной, пара сапог повару Еремею – три рубля с гривенником, стопа веленевой бумаги – двадцать рублей…»

На стопе веленевой бумаги его отвлек от счетов купец Пахом Тычкин, который в двадцать втором году дотла разорился и с тех пор говорил стихами.

– Что тебе, Пахом Тимофеич? – спросил его Якушкин, откладывая перо.

– Явился я к вам, сударь мой, неспроста, а чтобы хлебушка попросить за ради Христа.

– Хорошо, иди на кухню, я распоряжусь.

– Благослови господь сию христианнейшую обитель, коей хозяин хлебосол и неоскорбитель.

После того как Тычкин ушел на кухню, Якушкин было опять взялся за счеты, но тут в вестибюле зазвенел колокольчик, и он стал дожидаться следующего посетителя, лениво глядя на банку с вьюном, который тогда заменял барометр. Минуты через две в кабинет, потирая с мороза руки, вошел шурин Алексей Шереметев и сказал:

– Давеча получил от Пущина письмецо. Пущин пишет, что наши в Петербурге присягать Николаю Павловичу не станут. Надобно и нам действовать.

Якушкин с тоской посмотрел в окно. Он давно отошел от тайного общества, обзавелся семьей, вообще сильно переменился, но семь лет назад он дал слово быть верным демократическим идеалам до последнего издыхания и нарушить его не смел.

– Хорошо, – сказал Якушкин, – будем действовать. Назвался груздем – полезай в кузов…

вернуться

59

То есть сфинксы, которые, правда, были установлены позже описываемых событий.