Изменить стиль страницы

Господин Редактор

Долгое время я не решался приступить к описанию Редактора и наших взаимоотношений. С одной стороны, надо, чтобы вышло едко и иронично, с другой, — чтобы Редактор, полюбовавшись на эти художества, не послал меня вместе с новым романом куда подальше. А с третьей, я уже рассовал по тексту отсылки к этому фрагменту, так что отступать некуда. Придется как-то выкручиваться.

Итак, прочитав мой первый роман, Господин Редактор прежде всего заявил, что это не роман. А повесть. «Потому что роман — это эпическое произведение, где много сюжетных линий. А у тебя линия одна, и поэтому — повесть, а будь объем поменьше, и вовсе был бы рассказ». Отстаивать «эпичность» я как-то не решился, зато попробовал возразить, что, следуя его логике, романов, написанных от первого лица, вообще существовать не может.

Это не произвело на Господина Редактора особого впечатления, он снисходительно глянул на меня, как мэтр на дилетанта, и продолжил: «Рассуждения на отвлеченные темы надо сократить, а лучше совсем убрать». И припечатал: «Потому что они не содержат никакого смысла». Затем немного смягчился и прибавил, что они в принципе могли бы быть интересны, но там — в «неромане» — просто ни к селу ни к городу.

В довершение разгрома меня как несостоятельного автора, Господин Редактор присовокупил, что наличие эпиграфов у глав… Я там кропотливо подбирал к каждой из двадцати с чем-то глав по эпиграфу. Порой месяцами. Так вот, наличие эпиграфов низводит текст до уровня школьного сочинения, заключил он. Потом спохватился и добавил, что, собственно, и то, как текст разбит на главы оставляет желать лучшего, и мои главы фактически не главы, а невесть что.

«Неглавы» в «неромане»… само собой сложилось у меня в голове, эхом заметалось и притихло, затаилось.

Пока я переваривал услышанное, начался разнос мировоззрения главного героя и его морального облика. «Он какой-то… не от мира сего, — поставил диагноз Господин Редактор. — Посторонний человек. Камю». Остальным персонажам тоже досталось на орехи. Тех, кого я замышлял интересными, казались ему банальными и инфантильными, а те, чье поведение высмеивалось как неадекватное, ему импонировали. Тогда я еще не подозревал, что текст можно трактовать не просто по-разному, но и с точностью до наоборот, и искренне недоумевал, как Редактор ухитрился увидеть все в таком ракурсе.

Дальше последовали ожидаемые упреки в использовании ненормативной лексики и частом упоминании наркотиков — то есть в нарушении сразу двух табу русской литературы. Я без особой надежды заметил, что никто, собственно, и не претендует на эталон добродетели, а касательно трезвого образа жизни — в русской прозе за редкими исключениями каждые десять, если не пять, страниц либо бухают, либо похмеляются.

Словом, не нравилось этому кренделю абсолютно все. Так продолжалось довольно долго, и не то чтоб я был категорически не согласен, или думал, что тотальное охаивание доставляет Господину Редактору удовольствие, но в совокупности это переходило некую критическую массу.

Обрушив шквал язвительных замечаний, Господин Редактор огорошил меня заявлением, что автомобиль Челленджер (есть там такой сквозной образ) не может быть того года выпуска, который указан в рукописи. Так как (и он это проверил) в то время производство этой модели было приостановлено. «У-у… въедливый» — подумал я и тут же перепугался, вспомнив, что эта дата с чем-то связана, а то — перекликается еще с чем-то… и какая жуткая карусель изменений завертится, если и вправду окажется… Впрочем, суть не в этой конкретной дате. Признаюсь, сперва я панически шарахался любой мельчайшей правки или комментария. Однако вернемся к Редактору. Такое внимание к деталям приятно удивляло, особенно если учесть, что с текстом страниц в четыреста он ознакомился всего за два вечера.

Ах, да… я так и не пояснил, почему прозвал его Господином Редактором. Поначалу он держался с подчеркнутой степенностью и даже с несколько напускным высокомерием. Стремление к точности в деталях и разносторонность критики — впечатляли, а заносчивость — совсем нет. Такая манера держаться вызывала улыбку. В силу долгого проживания в Израиле я даже склонен над ней подтрунивать. Тут принято вести себя раскованно и неформально, что, на мой вкус, подчас переходит в чрезмерное — и потому назойливое — панибратство. К людям, безотносительно к разнице в общественном положении или в возрасте обращаются запросто — на «ты» и по имени. Отчеств нет. А во множественном числе человека могут назвать, разве что если у него раздвоение личности.

Хотя, возвращаясь к степенности, у меня самого есть в чем-то схожая с Господином Редактором манера задаваться, рисоваться и не к месту надувать щеки. И наверняка, со стороны я порой смешон. Сознавая наличие такой черты характера (и это военная хитрость, о которой никто не должен узнать), я скрашиваю ее самоиронией. Там-сям, не без расчета, подшучиваю над своими замашками. Тут два стратегических преимущества: во-первых, я лишаю окружающих возможности надо мной потешаться, а во-вторых, сбиваю их с толку противоречивыми выпадами и всяческими выкрутасами. Венечка Ерофеев утверждал, что самый большой грех по отношению к ближнему — говорить ему то, что он поймет с первого раза. И Ерофеев, несомненно, прав.

Однако мы не о Венечке, а о Господине Редакторе. Впоследствии Редактор бросил манеру важничать, и общение стало более непринужденным. Но я и по сей день его так иногда называю. Тем паче, что Господин Редактор не возражает. Я даже подозреваю… (только учтите — это тоже большой-большой секрет) …Я полагаю, что ему нравится.

Как видите, встреча, на которой в первую очередь надо было понять, сможем ли мы работать вместе, вызвала множество эмоций. Но то, что меня подкупило и склонило чашу весов — это предостережение, сказанное напоследок. Господин Редактор предупредил, что не собирается делать мне поблажки, несмотря на общие опасения, что каждая коррекция текста будет проходить со скрипом. И из профессиональной гордости он намерен отстаивать каждую правку.

И вот разверзлись небеса, апокалипсис надвинулся вплотную, и началась долгожданная и так страшившая меня редактура. По настоянию Редактора я внес несколько глобальных изменений — кое-что укоротил, кое-что пояснил подробней, и мы приступили к более детальному разбору текста. Нам удалось сравнительно легко одолеть с десяток первых правок, и тут я гляжу на вычеркнутое им слово и спрашиваю:

— Слушай, что тебе в прилагательном «вящий» не понравилось?

— Смотри,.. только без обид, но это смешно. У тебя… понимаешь, в чем дело… — Редактор подыскивал формулировку потактичней, чтобы не задеть ранимую творческую натуру, — тут нет… опять же, без обид, главная проблема твоего текста в том, что нет единого стиля. Мешанина… Короче, «вящий» — это устаревшая форма.

— Так я иронизирую… Каждый раз, когда я начинаю городить напыщенные фразы — это для гротеска.

— Ну иронизируешь. Ну гротеск. Но если бы это была прямая речь, то можно бы оставить, но тут говорит рассказчик. Понимаешь, персонаж может быть шутом, если тебе так хочется. А рассказчик должен выражаться нормально. Без клоунады. Ты используешь слово «айтишники» — это понятно, современный язык. И в том же абзаце возникает какой-то «вящий». То есть, не знаю там… Идет отсылка к Радищеву. Ну, это… Хреново.

Я расхохотался. Получилось действительно смешно.

— Это мой стиль! — гордо провозгласил я.

— Это не… Это не стиль. Это… как тебе сказать…

Он произнес это так выразительно, что я снова рассмеялся. Продолжать спор было бессмысленно. Но остановиться я, естественно, не смог.

— Есть принципы стилистики, — втолковывал мне Господин Редактор. — Вящий — устаревшее слово. Если бы ты хотел подчеркнуть некую особенность, скажем… «Он ходит с тростью, в цилиндре и с болонкой на поводке…» — тогда мог бы быть уместен какой-то «вящий».

Я сопротивлялся. Спорил. Поначалу я так судорожно цеплялся за каждое слово, будто у меня отбирают роман, или текст без этого слова рассыпется. Признаться, я был не подарок. Да что там, абсолютно невыносим, и превзошел сам себя в ослиной упертости. А Редактору в тот раз пришлось громить меня еще довольно долго.

— Как вообще?.. Не понимаю, где ты такое нарыл? У тебя же куда не ткни — все «вящее».

Начиная писать, я экспериментировал — выдумывал множество теорий и применял к месту и не к месту. Одна из них гласила, что текст — это в каком-то смысле просто набор слов. И если расцветить его как можно большим количеством красивых, витиеватых и необычных словечек и выражений, это уже само по себе будет интересно и впечатляюще.

«Почему бы не использовать в полную силу возможности языка? Или как минимум в меру моих сил…» — задал я себе вопрос и, не найдя веских контраргументов, взял эту тактику на вооружение.

В дело шло все, что подворачивалось под руку: книжные, высокопарные и устаревшие выражения — я употреблял для подчеркивания гротескности или утрирования; канцеляризмы — для оттенения офисного абсурда; неологизмы, разговорную и жаргонную лексику — для разнообразия и той самой клоунады. Смешав это добро как можно более причудливо, я громоздил из него длиннющие сложносочиненные и сложноподчиненные предложения.

Всякий раз, услышав или вычитав где-нибудь лакомое словечко, я бросал все и пыжился, и тужился втиснуть его в роман. Если сразу не удавалось — заносил в отдельный файл и при случае возобновлял эти титанические усилия. Иногда получалось неплохо, иногда это были попытки впихнуть… напрашивается — «невпихуемое», не в пику Господину Редактору, просто выражение емкое. Однако, как я теперь понимаю, именно такого рода стремления подчас порождали откровенно дикие словесные конструкции.