Изменить стиль страницы

ШЕСТЬ

Помните ли вы Диогена, потомка Зевса — сына того скифа, у которого была интрижка с Мирриной, женой благочестивого Эвергета? Ну так вот, его старшего сына, который родился в один год и день со мной, назвали Диогенидом (»сыном потомка Зевса»). Всем было прекрасно известно, кем был его предок на самом деле, и он получил кличку Зевсик.

Я познакомился с этой примечательной личностью, когда собирал свой первый урожай оливок в Филе; он был одним из рабочих-поденщиков, искавших работу. Возможно, вас удивит, почему отпрыск столь знатной фамилии оказался низведен до положения наемного работника — ниже (за вычетом собственно рабства), падать некуда; вспомните, как Ахилл говорит в «Илиаде», отвергая славу: «лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле, службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый».

Однако Зевсик стал жертвой семейных катастроф, которые могут превратить в руины и знатнейшие из домов. У его отца было семь детей, все сыновья, и ни один из них не умер в детстве.

Диоген прилагал все усилия, чтобы как-то понизить это внушительный число. Он приучил сыновей к кабаньей охоте, скачкам и другим опасным аристократическим развлечениям, но все они оказались одарены от природы и все выжили. Он оставил их, еще отроков, пасти овец в кишащих волками холмах, но они перебили волков камнями из пращей и стали героями. Наконец, во время чумы Диоген переехал со всей семьей в центр Керамика, но единственным ее членом, которого унесла болезнь, оказался он сам.

В результате тридцать акров его виноградников, приносивших достаточно, чтобы числиться во всадническом сословии, оказались поделены на семь участков чуть более четырех акров каждый. Это уже само по себе было достаточно скверно, но поскольку спартанцы выбрали именно этот год, чтобы разорить Архарну, каждый из семерых сыновей Потомка Зевса унаследовал ряды пеньков и сломанных подпорок.

Братья оплатили похороны Диогена, продав его доспехи, записались в гребцы и принялись зарабатывать на жизнь кто чем. Шестеро братьев Зевсика остались в Городе и вскоре заделались присяжными-завсегдатаями, лояльными членами Ордена Трех Оболов, как мы их называли; но сам Зевсик (который, кстати говоря, был самым высоким и крупным мужчиной на моей памяти) решил, что подобная жизнь недостойна потомка фамилии, жившей в Афинах со времен еще до Тезея, и подался в поденщики, надеясь накопить к концу войны достаточно денег, чтобы купить виноградных побегов и засадить свои четыре акра.

Он рассказал мне эту трагическую историю, пока мы собирали оливки — я наверху, сбиваю их палкой, а Зевсик внизу складывает их в корзину — и признаюсь без стесненья, что я плакал (от смеха, то есть). Тем не менее, поскольку эти его четыре акра граничили с землей брата моей матери Филодема, он был нашим соседом, а поскольку я был юн и еще не пережил восторг от новообретенного всаднического достоинства, то решил ему помочь.

Спустившись с оливы, как Прометей-Благодетель с небес, я сказал:

— Все твои проблемы остались позади, Зевсик. Я куплю твои четыре акра в подарок дядюшке, и с вырученными деньгами ты сможешь стать торговцем или ремесленником, а это жизнь получше, чем поденная работа.

Но Зевсик энергично затряс головой.

— Даже думать об этом не хочу, — сказал он. — Эта земля — наша земля. Мы жили на ней еще до прихода дорийцев, и все мои праотцы там похоронены. Ты хочешь, чтобы Фурии преследовали меня всю жизнь?

Я был обескуражен таким ответом.

— Ладно тогда, — сказал я. — Заключим тогда договор аренды, и я засажу твою землю за одну шестую твоего урожая до тех пор, пока ты не расплатишься с долгом.

И снова он покачал головой, плюнув в полу одежды, чтобы отвести зло.

— Мой двоюродный прапрапрадедушка был родственником через женитьбу с сыновьями Солона, который поверг закладные камни, — ответил он. — Неужели ты думаешь, что он будет покоится в мире, если кто-то из его потомков станет гектемороем? — Он поднял корзину с оливками на плечо со всей покорностью Ниобы, и понес ее туда, где был привязан осел.

— Тогда вот что я сделаю, — сказал я, пытаясь сохранить каменное выражение лица. — Я засажу твои четыре акра просто в качестве подарка соседу, в память о твоем бессмертном предке Солоне.

— На самом деле он не был моим предком, всего лишь родственником... — начал говорить Зевсик, а затем уронил корзину с оливками. — Что ты сделаешь?

— И если, — продолжал я беспечно, — ты пожелаешь поделиться удачей с соседом, когда твой виноградник станет приносить по пятнадцать амфор с ряда, какое желание безусловно одобрил бы великий Солон, деляший ныне гостеприимство Острова Блаженных с Гармодием и Клисфеном-Освободителем.

— Между прочим, — сказал Зевсик, — я по прямой линии происхожу от славного Клисфена.

После чего, сгребая рассыпанные оливки в корзину, он поведал мне об это в деталях.

Начиная с того дня стало практически невозможно повернуться кругом и не обнаружить Зевсика со всеми его шестью с половиной футами роста, напряженного глядящего на меня, как собака в ожидании кормежки. Он беспрерывно напоминал смотреть под ноги, чтобы не подскользнуться на грязной улице, и предупреждал о приближающихся телегах; если ему казалось, что вода, которую я собирался выпить, несвежая, он мог вырвать чашу у меня из рук, выплеснуть воду и наполнить ее по новой из ближайшего колодца, достойного доверия. Сперва я отнес это на счет естественной благодарности и был глубоко тронут. Только сильно позже я осознал, что он был полон решимости ограждать меня от всякой опасности, пока его четыре акра не будут должным образом засажены и не начнут плодоносить. Дважды его чуть не арестовали и не передали суду за избиение граждан, которые рискнули подойти слишком близко ко мне, а Зевсик решил, что они заражены чумой; а когда я как-то отправился повидать Федру, он убил пса ее отца, вообразив, что тот собирается меня укусить.

Помимо этой одержимости, впрочем, а также полного отсутствия чувства юмора, Зевсик отличался множеством достоинств. Он был совершенно бесстрашен — что объяснимо, учитывая его невероятный размер — и работал без устали с тех пор, как решил, что он не столько наемный работник, сколько низложенный царевич при дворе августейшего благодетеля, который в один прекрасный день вернет ему его владения. Как подобает человеку в этом гомеровском положение, он старался вести себя героически, то есть, по словам поэта — «всегда как лучшие из лучших», и доводил до совершенства все, чем ему выпадало заниматься. Он оставался за плугом, когда все остальные сдавались и падали под ближайшее фиговое дерево; а когда он стоял на страже виноградника с пращой, ни единая птица не решала подлететь ближе, чем на несколько миль. Он махал мотыгой так, будто был Аяксом, а комья земли — троянскими воинами, так что на всех окружающих градом сыпались камешки и фрагменты корней; на уборке зерна или винограда он переносил практически свой собственный вес — от амбара и до Города, и по пути не забывал приглядывать за мной соколиным оком, чтобы я не поскользнулся и не упал с горной тропы.

В самом Городе его решимость угождать и блистать оставалась столь же твердой. Случались сборище с вином — и он распевал Гармодия так, что рушились крыши; у него был прекрасный голос, но слишком много этого голоса. Как подобает благородному человеку, он знал всех аристократических поэтов — Фегна, Архилоха и каждое слово, когда-либо написанное Пиндаром — что оказывалось весьма полезным свойством в те моменты, когда мне требовалась цитата для пародии. Величайшим его эстетическим достижением, впрочем, было умение в одно лицо исполнять «Персов» Эсхила; излишне и говорить, его прадед при Марафоне стоял в одном ряду с великим поэтом, поэтому пьеса была для него практически семейной реликвией. Сперва он исполнял хор персидских вельмож — периодически прерываясь, чтобы внести необходимые пояснения (»Именно такова поза скорби персидского аристократа; видишь ли, мой прадед встречался с ними в битве) — а затем играл все роли, поворачиваясь вокруг своей оси, чтобы показать стороны диалога, и повышая голос до писка в роли женщины, а публика тем временем успевала запихать в рот чуть не весь плащ целиком, чтобы не разразиться хохотом. Однажды мой дорогой брат Калликрат не смог сдержаться и хихикнул, и Зевсик, оборвав монолог, оглянулся вокруг, желая знать, кто отмочил шутку.

Так или иначе, Зевсик оказался полезным приобретением, поскольку я начал появляться в обществе всадников. Я очень быстро перерос пехотинцев — друзей Калликрата и Филодема, и мне хотелось получше узнать людей, которых мне предстоит оскорблять в своих комедиях: политиков вроде Клеона и Гипербола, их прихвостней Теора и Клеонима, трагических поэтов Агатона и Эврипида, а также гнусных, испорченных ученых, типов вроде Сократа и Херефонта, о котором говорили, что он вампир.

Разумеется, я знал всех этих людей в лицо и приветствовал по имени, встретив на Рыбном рынке или в Пропилее, но это совсем не то же самое, что пить с ними из одной чаши или совместно распевать песни. Для комедиографа чрезвычайно важно умение в точности передать манеру речи и жестикуляцию того, кого он вводит в свою пьесу. В этом смысле наблюдение объекта вблизи не заменит ничто; любой может заставить Клеона кричать, а Алкивиада говорить с пришепетыванием, но смех у публики вызывает привычка Клеона смахивать пыль, прежде чем сесть, и манера Алкивиада деликатно чихать через плечо.

Первый престижный прием, на котором мне довелось присутствовать, я помню так, как будто он случился вчера. Его давал Аристофан в честь победы его «Ахарнян» — по-настоящему отвратной пьесы, которую я настоятельно рекомендую вам избегать, если вдруг кому-то придет в голову ее оживить в каком-нибудь глухом углу Аттики, где время от времени ставят старые пьесы для тех, кто не может добраться до Города — и я даже подумывал не ходить, учитывая предыдущие встречи с этим господином. Тем не менее в то утро ко мне явился мальчик-слуга с нижайшей просьбой к Эвполиду из Паллены приносить еду и приходить самому в дом Аристофана, сына Филиппа, к закату, и я не устоял перед приглашением, особенно после того, как узнал, кому еще нес приглашения этот мальчишка.