Изменить стиль страницы

По пути с репетиции домой я спросил ее, что она думает. Она наморщила нос, будто пахнуло тухлятиной.

— О чем она вообще? — спросила она.

Я проигнорировал вопрос.

— Что скажешь о костюмах хора? — спросил я.

— Я как раз собиралась спросить тебя о них, — сказала она. — Я думала, это должны были быть триремы. Или триремами будет другой хор, который появляется позже?

Я ласково улыбнулся.

— Кажется, у Симонида, — сказал я, — по-моему, в его «Женском злонравии» — говорится, что нет для мужа дара драгоценней, чем безголовая жена. Тебе понравились колесики? На мой взгляд, это гениальный штрих.

— Когда они научатся стоять без них? — спросила Федра. — Если эти колесики отодрать, получится довольно реалистично.

Я остановился и поцеловал ее.

— Ты опять ела петрушку, — сказал я. — Если тебе нравится пить посреди дня, пожалуйста, сколько угодно. Я все равно чую вино через петрушку, так что впредь не утруждайся.

— Я бы не стала пить вино из Паллены, даже если бы умирала от жажды в Египте, — сказал Федра и поцеловала меня в ответ, выдохнув мне в лицо. — Неудивительно, что люди к нам больше не ходят. Я слышала, Аминта неделю болел после того, как зашел навестить меня последний раз.

— Так ты, значит, по-прежнему видишься с Аминтой, несмотря даже на то, что он спер твое финикийское зеркало с рукояткой из слоновой кости? — я печально покачал головой. — И это после всех усилий, которые ты потратила, чтобы отбить его у любовничка. Ты так плохо разбираешься в людях, Федра, я просто не знаю, что тебя ждет.

— На самом деле, — сказала она, — я не видела Аминту несколько недель, да и вообще никого не видела, если уж об этом зашла речь. Может, уже пойдем домой? — она зевнула. — Я, конечно, прекрасно выспалась на твоей репетиции, но все же чувствую усталость.

— Это от полуденного пьянства, — ответил я. — Будешь хорошей девочкой, покажу, где я держу правильное вино.

— Под фигами в кладовой, и большая его часть превратилась в уксус, — сказала она сонно. — Надо бы попросить брата показать тебе, как запечатывать амфоры.

Я перечитал написанное и замечаю, к своему ужасу, что так погрузился в свою собственную историю, что совершенно забыл о том, что происходило тем временем на войне. Будь я сознательным человеком, а не легкомысленным болтуном, порвал бы этот свиток и начал снова. Но если быть честным, то надо сознаться, что этот период войны я помню не лучше любого другого афинянина; наша национальная черта — очень слабая память на события, случившиеся при нашей жизни. Мы гораздо комфортнее чувствуем себя среди деяний отцов и дедов; но поскольку при этом мы полагаемся на сведения, полученные от людей столь же равнодушных к их собственному времени, то следует признать, что если что-то в нашей исторической традиции и отличается хоть какой-то точностью точностью, то только по случайности или благодаря разговорам с иноземцами.

Но вы, верно, уже сосчитали на пальцах прошедшие годы и теперь сидите, как посетитель Собрания, ожидающий добрых вестей о ценах на кильку, и надеетесь, что я скажу что-нибудь о Митилене и Пилосе. Поэтому лучше мне действительно что-то рассказать о них, а не то вы разочаруетесь и во мне, и в моей Истории, и продадите свиток писцам, которые соскребут с него весь этот текст. Ну что ж.

Когда обсуждалась Митилена, я даже посетил Собрание; в первый день дебатов, говоря точнее, а не во второй, когда мы передумали. Вообще-то я не собирался никуда идти; я находился на рыночной площади и рядился с продавцом по поводу кипы овечьих шкур, которые собирался использовать в Паллене в качестве одеял. Задача сэкономить несколько оболов так меня захватила, что я не заметил, что через площадь двигаются приставы, вооруженные обмакнутой в красную краску веревкой — в мое время ее использовали, чтобы загонять всяких бездельников в Собрание. Продавец вдруг нырнул под свой товар, я оглянулся — и вот она, эта веревка, надвигается прямо на меня. Я едва успел рвануть к Пниксу, прежде чем она меня коснулась, и тем самым избег презрительных криков «Красноногий!», которыми встречали последних прибывших.

В тот день я и услышал первую публичную речь Клеона, и вы можете вообразить, какое впечатление она произвела на меня. Накрутив себя до состояния свирепой ярости, он вызывал у окружающих благоговейный ужас, и хотя я считал своим поэтическим долгом презирать его, мне приходилось трудновато.

О Митиленском кризисе вам, вероятно, известно побольше моего, но в целом ситуация складывалась следующая. Наши поданные в Митилене, крупнейшем городе на Лесбосе, восстали, но восстание было подавлено ценой тяжких усилий и мы восстановили контроль над городом. По итогам дебатов в Собрании предстояло решить, как нам следует поступить с митиленцами, и большинство афинян — по крайней мере до выступления Клеона — склонялось к тому, чтобы казнить или выслать зачинщиков, удвоить налоги и разместить в городе гарнизон. Но у Клеона, как обычно, была идея получше. Он желал превратить эпизод, который, говоря прямо, не прибавлял нам авторитета, в возможность продемонстрировать «ясность мышления и решительность в действиях», если использовать его любимую фразу. Он хотел, чтобы мы казнили всех взрослых мужчин в Митилене, независимо от степени их вины. Таким образом, указывал он, мы продемонстрируем не только опасность попыток играться с Афинами в бирюльки, но и свою исключительность.

— Кто еще во всей Греции, — заявил он своим удивительным, внушающим трепет голосом, — решился бы на столь ужасный акт, как уничтожение целого народа? Неважно, кто мог бы решиться — хотя таких и очень немного — кто решится на подобное? Кто решится?

Он выдержал паузу, медленно оглядев собрание, как будто кто-то мог его перебить.

— Вы решитесь, мужи Афин, если найдете в себе храбрость, соответствующую вашему положению. И благодаря чему? Благодаря нашей демократии — единственной истинной демократии в истории мира. Ибо только истинная демократия может творить все, что ей угодно, и никакие соображения морали, никакие расходы не способны ее сдержать. Поскольку Народ не имеет постоянного лица, поскольку Народ бессмертен и не подвержен влиянию каких-либо факторов кроме собственной выгоды, единственным пределом его действий становится физическая возможность свершения, возможность начать и закончить без помех, чинимых сторонней грубой силой. Именно это дает нам, афинянам, возможность и право никому не служить и владеть другими народами.

Я, однако, слышу, как некоторые из вас бормочут себе под нос: из того, что мы единственные, кто способен предать митиленцев смерти, вовсе не следует, что мы должны это сделать. Напротив, мужи Афин! Поскольку мы обладаем этой уникальной властью, мы должны применять ее; и в этом мы должны быть безжалостны, иначе она растает, как сон поутру. Иначе мы сами наложим на себя мысленные узы, куда более смертельные, чем физические; мы начнем говорить: «Мы решаем не делать этого» — нет! — «Мы не можем сделать этого», и таким образом, сами закуем себя в цепи, потому что больше никто не способен сотворить это с нами.

Нет; если верным способом сохранить нашу империю является пример ужасающей расплаты, у нас нет никаких вариантов, кроме как показать этот пример и продемонстрировать всему миру, что Афины не остановятся ни перед чем, чтобы добиться своего. Ибо альтернатива известна вам всем. Если мы растеряем подданных, то мы лишимся и самого нашего образа жизни — образа жизни владык Греции. Ныне никто в наших городах не может без согласия Афин ни вспахать землю, ни выдать дочь замуж, ни купить на рынке муки. Я не утверждаю, что мы выдаем по каждому поводу лицензию на воске — но мы знаем, что каждый из жителей этих городов есть собственность Афин в том же смысле, как ваши рабы и животные являются собственностью каждого из вас.

Предполжим, у Никия или Каллия, сына Гиппоника, которые владеют сотнями рабов, вдруг заведется один раб, который не только попытается перерезать хозяину горло и сбежать, но и сподвигнет на это своих товарищей. Никий и Каллий — честные, благочестивые мужи; но разве в подобном случае они хоть на секунду замешкаются, прежде чем выпороть такого раба и запытать его до смерти? Разумеется, нет. Они достаточно богаты, чтобы позволить себе лишиться одного раба; в противном случае они прямо предложат всем остальным рабам бунтовать, да еще и подставят им глотки. И вы, мои сограждане-афиняне, владеете большим количеством рабов, чем кто-либо еще. Мы можете позволить себе лишиться одного раба, но не можете допустить, чтобы измена осталась без ответа. Поэтому, если вам дороги ваша империя, ваша демократия и самое жизнь, голосуйте за мое предложение. Если же нет, если вы готовы передать ваше единственное достояние в руки спартанцев и коринфян, голосуйте против.

Ясное дело, мы все проголосовали за и восхваляли его, пока не запершило в горле, а потом разошлись по домам, чтобы рассказать тем, кому не посчастливилось присутствовать, какое пиршество красноречия и здравого смысла они пропустили. Но мы — афиняне, поэтому на следующий же день кто-то предложил пересмотреть решение, и оно было пересмотрено и отклонено. По общему мнению выходило так, что раз мы проголосовали и за, и против, то были правы либо в первый, либо во второй раз — то есть в итоге в любом случае поступили очень умно.

Итак, Клеон получил отлуп по Митилене. Это поражение, однако, не причинило ему никакого вреда, в точности как все нападки на него в комедиях. Настоящая проверка его способностей состоялась гораздо позже, примерно тогда, когда я женился на Федре и отправился на Самос.

Началось все с того, что Демосфен — блестящий, удалой и чрезвычайно удачливый военачальник, превратил довольно простую и довольно важную кампанию в Этолии в невероятный бардак. Он был слишком перепуган, чтобы вернуться домой, поскольку его обязательно приговорили бы к смерти или изгнанию, и сидел в Навпакте, ожидая перемены ветра. И ветер изменился. Не успев даже понять, что происходит, он вдруг одержал замечательную победу в Мессении и мог теперь без опаски вернуться домой.