Очевидно эти драгоценные висюльки благодарственное подношение прихожан, своеобразная расплата с местным святым или почитаемой иконой за чудесное исцеление или еще какую-нибудь благую удачу.

Одинокая свеча, горящая сбоку алтаря, бросает багровые отсветы на блестящий алтарный холст, заключенный в изощренно нарядный золоченый багет. Пламя свечи колеблется, то стелется полого, то взметает в высь, видимо по нефу гуляют сквозняки. Поэтому сам алтарный холст освещается спорадически, отблески света произвольно перемещаются по алтарному изображению. Пытаюсь понять, кто же представлен на холсте, довольно трудная задача, так как различимы только отдельные фрагменты изображения. Но постепенно, суммируя видимое, я прихожу к выводу, что на картине Блаженный Августин. Прежде всего, красный долгополый плащ-хитон с капюшоном на белой подкладке, красная же широкополая шляпа, белые нарукавники, в левой руке зажат молитвенник. Но первостепенно лицо: аскетически изможденное и безбородое, взор глубоко запавших глаз устремлен в горние высоты, к богу. Таким образом, я окончательно уверился, что вижу Августина, епископа африканского города Гиппон, родоначальника христианской философии и истории, автора бессмертного сочинения «О граде божьем». Но вполне возможно, что я заблуждаюсь. И на алтарной композиции написан маслом неизвестный мне кардинал или архиепископ.

Свеча отбросила отблеск вдоль алтаря. Зелено-серое покрывало, какие-то статуи, неясные мне символы и атрибуты и кругом старый, потрескавшийся мрамор. Во мне проснулось однажды прочувствованная, возможно даже привидевшаяся во сне, декадентская ассоциация смерти.

Три символа сливаясь воедино, образовывали странную, лишенную реальных черт комбинацию, в которой заключен и потусторонний мир, и подсознательный страх кончины. Вот они:

Первое: Латинские древности: триумфальные арки, засыпанные землей, обломанные поверху колоннады, статуи грубых императоров с огромными глазами, пожелтевшие камеи с зализанными от ветхости ликами, мрамор старый, выцветший, будто труп – мрамор. Эти древности по наитию у меня ассоциируются с трупным цветом, с трупным запахом – они мертвецы, извлеченные из могил.

Не помню где, толи в одном из апокалипсисов, толи у кого-то из античных авторов я вычитал, дословно, разумеется, не помню, но передам суть: «…и пришло время, когда мертвые вышли из своих могил, и смешались они с живыми…». То ни говори – ужасная вещь!

Мертвая культура – она по-своему прекрасна. Но есть нечто противоестественное, даже аморальное в ее существовании вместе с нами, в нашей реальности.

Второе: Изобразительные средства традиционного католицизма, естественно они детища латинской античности. Раскрашенная скульптура – не что иное, как размалеванные мертвецы. Картины блаженных с заведенными под веки глазами, их слепое, полуобморочное выражение коробит меня. Чеканная латынь литургии.… Во всем перечисленном есть некая красота, ей можно даже любоваться, а то и наслаждаться, но это подобно тому, как влюбиться в мертвую девушку. Она еще прекрасна, но уже во власти тлена, но главная она мертва, чисто материя, лишенная духа.

Боже упаси меня утверждать, якобы искусство католицизма вовсе не искусство. Это такое же полноценное искусство как погребальные росписи египтян, Ваал финикийцев и бородатые с туловом быка сфинксы ассирийцев и персов. Но как мне кажется, в это искусство нельзя влюбиться, тяга к нему пахнет извращенностью, профессиональные пристрастия оставлю в стороне.

И третье: Надгробные фотографии и изображения на могильных памятниках. Дико помещать изображенье лика умершего на его могилу. На мгновенье представьте себе, что покойник глядит на наш мир из зазеркалья иного мира. Вообразите себе всю гамму нравственных ощущений, рожденных этим образом.

Через пяток лет надгробная фотография выцветет, порыжеет, изображенье на искусственном мраморе запылится, затрется – к ним опасно будет прикоснуться, как будто они пропитаны миазмами испарений смерти, будто они заразные. Мне также неприятно прикасаться к римским древностям, к католическим статуям в тряпичных одеждах – в том я вижу родство с кладбищенским фото. Какое-то проклятье заключено здесь, какая-то нерешенная тайна, предвосхищение колдовства и дьявольщины.

В костеле становилось совершенно сумрачно, тьма съедала большее пространство собора. Практически уже невозможно, что-либо различить, самое время встать и уйти. Признаюсь, войдя сюда я, рассчитывал испытать очищение, переломить тоску одиночества, избавиться от боли душевной. Ранее находясь в костелах рассматривая настенные росписи, иконы, скульптуру я проникался осознанием ничтожности собственных переживаний на фоне вечного, пусть не совершенства, но осознанного служения нему. Теперь я нахожусь в темноте собора, словно слепец в ночи: уже не различимы потолочные плафоны, повествующие события писания, невидно глаз, смотрящих внутрь, на полотнах католических святых. Я слепоглухонемой. Увы, нет торжественных песнопений, не слышу чеканных фраз латинской литургии зычно возглашаемой ксендзом, я не содрогаюсь от мощного звучания органа. О Орган! Его величественного звучание, его средневековая песнь одно из первейших орудий исцеления больной души.

Вспомнился Герман Гессе, его «Игра в бисер» - одной из существеннейших сторон показанного там процесса медитации являлась музыка. И не просто музицирование, а средневековые песнопения в духе Палестрины и, разумеется, гигант Бах. Но, увы, я не внемлю божественным мелодиям.

Единственное чувство, которое еще не отказался мне служить, так это обоняние. Я воспринимаю и по памяти и наяву своеобразный запах, присущий соборам и церквам. Впрочем, в церквях дух более благоуханный, гигантских костелах запах острый, настоянный веками, чуть пахнет больницей. Да, да…, и как я сразу не обратил внимания на больничный запах: там лечат плоть – здесь врачуют дух. Несомненное родство двух, казалось бы, различных учреждений, впрочем, почему разных – и там и тут исцеляют человека. Не всех и не всегда, одной из причин тому – запущенность болезни. Не запускайте свой недуг! Но мне видимо обитель бога не сможет помочь.

Я поймал себя на том, что перестал дышать.… Спохватившись, глубоко вдыхаю сухой воздух. Что-то нехорошо чувствую. Надо идти. Мне кажется, я уже не встану, в голове туман, во рту горечь.… Сейчас посижу немного.…Опять сбилось дыхание…Резко встаю, громыхая скамьей. Наплевать мне на шум, сквозь темень пробираюсь к выходу. Абсолютно ничего не видно, наконец, замечаю дежурную лампочку в вестибюле (какой-то доброхот включил). Пробираюсь в тамбур, с трудом распахиваю недвижимую дверь.

Свежий воздух опьяняет, на улице еще достаточно светло. Из склепа на волю! С бодрыми волнами атмосферы в моей душе началось пробуждение, я словно воскрес. На душе становится чисто-чисто! Зарождается радость, она растет, ширится…

«Оковы тяжкие падут, темницы рухнут и свобода…!» - вот она медитация, вот оно очищение. Другой человек объявился во мне. Как легко, как бодро ощущаю я себя. Тянусь за папиросами, прикуриваю. Хочется обойти костел кругом, детальней осмотреть его. Поднимаю голову, число «1695» - три века. Как богато украшен фасад собора, резные башенки, изогнутые вольты, стрельчатые оконца и большая розетка спереди. Спускаюсь с паперти, осматривая фасад издалека. Как называется этот архитектурный стиль - разумеется, барокко, но с готическим привкусом. Впрочем, в Вильнюсе есть собор Святой Анны» - вот там действительно готика, кладка настолько ажурна – каменное кружево, одним словом. Здесь все строже и солиднее. Анна-то Анной, но меня всегда больше привлекала громада костела бернардинцев, стоящего сзади, так и не побывал…

С южной стороны костела несколько гранитных надгробий: 1823-1878,1855-1911,1785-1812.1781-1812 – интересно кто там захоронен.Две последние могилы явно принадлежат погибшим в годину двенадцатого года. Читаю немецкие фамилии, ничего странного в русской армии тех лет много было немцев.

Возникает соблазн немного поиграть. Я советский разведчик, нахожусь на вражеской территории, скажем в Германии. Мой шаг нетороплив, иду задумчиво, заложив руки за спину. Как я устал, бог ты мой, как я устал. Где-то мам на Востоке моя родина, мой маленький городок с одноэтажными домишками, утопающими в яблоневых садах. Я явственно вижу одну асфальтированную улицу в центре городка, когда-то я блуждал по ней с любимой девушкой, обнимал, целовал ее в подворотнях. А сейчас я один, совсем один в целом мире. И что самое горькое, - никому нельзя оказать свое одиночество. Я должен пить вино, радостно смеяться, ухаживать за пухленькими фроляйн и фрау, любезным, обходительным, по холуйски предупредительным. Я мурлычу под нос мелодию Таривердиева из легендарного фильма «Семнадцать мгновений…». Легкая грусть наполняет меня. Я одинок. В глазах навертываются слезы. Сейчас я могу позволить себе подобные сантименты, - я один. Я стою возле громадной немецкой кирхи. За моей спиной домик пастора. Двое его прислужников, что-то убирают во дворе, согнувшись в три погибели. Скорее всего, - они военнопленные, кто интересно по национальности? Славяне, французы, английские летчики, а возможно и русские, как хочется произнести русскую фразу, хотя бы слово, го это провал. Я отворачиваюсь и деланно рассматриваю посеченную осколками стену кирхи. Две статуи, облаченные в ниспадающие мантии, в епископских митрах осуждающе смотрят на меня свысока.