***

Д-р Файнголд говорит: бессознательное не знает прошлого или будущего. Для бессознательного все происходит здесь и сейчас. Травма, случившаяся, когда тебе было четыре, сейчас кажется такой же страшной, как и тогда. «Травма, случившаяся, когда мне было четыре – например, смерть моей мамы?» - спрашиваю я. «Да, - говорит она, - например. Хочешь поговорить об этом?»

Я говорю ей, что ее идеи о бессознательном напоминают мне о Боге. Она говорит: «О Боге?». В Торе Мойше просит Всевышнего назвать Свое имя. И Он дает ему слово: ЙХВХ -יהוה‬. В нем нет гласных, так что его невозможно произнести при всем желании. Это несуществующее соединение трех времен глагола «быть», сжатое в одно слово. Оно значит «был», «существует» и «всегда будет существовать» одновременно. Это учит нас о вечной природе Бога. Прошлое, настоящее и будущее для него одинаковы.

Д-р Файнголд молча слушает. Когда я заканчиваю, она затягивает паузу еще на пару секунд и говорит: «Все же разница есть. Бессознательное ошибается насчет прошлого и будущего. То, что пугало нас в прошлом, на самом деле больше не так страшно. Это отличается от твоей идеи о Боге, не правда ли?»

Я говорю: «Если “моя идея” о Боге верна, тогда бессознательное нисколько не ошибается. Прошлое никуда не уходит. Оно все еще здесь».

***

В воскресенье пошла в папин дом, просто чтобы проверить. Замки поменяли. Я попробовала один ключ, потом другой, потом еще один, тянула дверь на себя, потом толкала ее вперед. Я стояла там, держа в руке целую связку, стряхивая с петель засохшую красную краску носком ботинка, как будто ради этого я сюда и пришла.

Я прогулялась к боковой стороне дома, открыла ржавую калитку и зашла в сад. Заросшая лужайка пожелтела от жары. Одна из яблонь склонилась пополам, проломившись в захваченную сорняками клумбу. Я пробралась к ней по тропинке. На ней все еще было несколько цветов с начавшими закручиваться коричневатыми лепестками. Я раздавила один указательным и большим пальцами и вдохнула сочный аромат.

Я помню лишь фрагменты. Обнаженные ноги, гортензии, вкус ее губ. Между гортензиевым кустом и забором было место, куда могли забраться две девочки, если были достаточно небольшими и не боялись поцарапать колени. Это было одно из мест, очевидных для детей и скрытых для взрослых. Тайное место. Зимой там не было ничего; куст был голым. Но каждое лето маленькая комната расцветала снова.

Теперь ее нет; куст давно зарос, земля была слишком мокрой, чтобы ползти по ней. Я не могла бы там сидеть, даже если бы захотела. Тем более, я намного больше, чем была тогда. Долгое время я стояла, наклонившись, опершись ладонями о сырую землю и засунув в нее ногти. Когда я поднялась и начала идти обратно к Эсти и Довиду, я пыталась выскрести грязь из-под ногтей. Чем сильнее я пыталась, тем дальше я ее засовывала.

***

Мы знали про гортензиевый куст много лет. Как только мы оказывались внутри, мы были невидимы для дома и защищены от лишних глаз. Я помню запах этого куста. Густой, сладкий аромат гниющих гортензий и сырой земли. Когда весной я прохожу мимо гортензиевых клумб на вокзале Гранд Централ, передо мной мерцает резкое, внезапное воспоминание о грязи под ногтями, теплых бордовых свитерах и белизна ее голых, избавленных от колготок ног.

В школе было правило: мы должны были носить плотные, темные, непрозрачные колготки, чтобы мужчина не стал возбужденным, увидев наши ноги. Потому что учителя дневной школы имени Сары Рифки Хартог были уверены, что от вида школьницы в колготках ни один мужчина уж точно не станет возбужденным. После школы Эсти приходила ко мне делать уроки. Думаю, тогда все и началось. Летняя жара, беготня в мою комнату наперегонки, борьба с колготками и босоногий триумф.

Поначалу нам просто нравилось сидеть там, где никто не мог нас видеть. «Никто» - это мой папа, который бы и не искал, и Белла, домработница, которая к этому времени уже уходила домой. Мы сидели там, разговаривали, читали, смотрели на небо из-под душистых нависающих цветов. Но там все и началось.

Мы учили об этом в школе, когда проходили по географии древние обычаи. Мисс Коэн рассказывала об этом, фыркая и кривя губу, чтобы показать нам, что это что-то первобытное и отвратительное. Но я слушала и не считала это отвратительным. Мне казалось, я вспоминала что-то, что всегда знала или о чем давно слышала. Эсти поранила колено. Она всегда что-то ранила или резала; она всегда спотыкалась на физкультуре или на игровой площадке. На ее ладонях и коленях вечно были какие-то корочки: свежие, наполовину зажившие и старые. Но в этот раз она упала на разбитое стекло, оставленное на спортивном поле, и ей наложили пять швов. После этого все девочки с ликованием обсуждали эти «пять швов», представляя, как игла проходит в ткань и выходит из нее. Рана была длинная и искривленная. Она напоминала улыбку с кривыми зубами. Как будто ее колено улыбалось. Даже после швов, потянув за край, можно было снова заставить рану кровоточить.

Так вот, мы сидели за гортензиевым кустом, Эсти поджала колени к груди, а я растянулась на спине, глядя на крышу из листьев и задыхаясь от жары. Рукава наших рубашек были закатаны выше локтя, юбки задраны, колготок не было. Какое небрежное облачение плоти. Веди мы так себя в школе, нас бы наказали за нескромное поведение. Эсти вытянула шею, чтобы изучить улыбающийся шрам на колене. У меня тоже была рана на ладони, только маленькая. Я отодрала коричневую корочку и довольно смотрела, как на поверхности появилась красная бусинка. Я сказала:

- Давай станем сестрами по крови.

Она посмотрела на меня.

- Ну, помнишь, с географии? Мы смешиваем кровь и становимся сестрами навсегда.

Она неловко сжалась, подтянув колени ближе к груди.

- А это больно?

- Только чуть-чуть, надо просто открыть твой порез. Видишь, у меня тоже на ладони кровь. Надо их смешать. Давай.

Она вытянула ногу в мою сторону. Я оттянула край ранки, и в нем появилась кровь. Ее ноги были прохладными, несмотря на жаркий день. Посмотрев на ее лицо, я увидела, что она закусила нижнюю губу, и ее глаза вот-вот наполнятся слезами.

- Не плачь, - говорю. – Что ты как маленькая.

Я царапала ранку ногтем, пока кровь не полилась сильнее, и приложила ладонь к ее колену, ранка к ранке. Я посмотрела на Эсти. Она посмотрела на меня. Возле моего уха жужжало какое-то насекомое; легкий ветер тревожил листья над нами; в одном из соседних садов кто-то косил траву. Я поняла, что мой лоб вспотел.

- Ну вот, - сказала я. – Теперь мы сестры.

И убрала руку.

Эсти посмотрела на свое все еще кровоточащее колено и на мою руку, розовую от ее крови. Она взяла мою руку, осмотрела ее и положила обратно на свое колено, ранка к ранке. Она плотно прижимала ее своими холодными пальцами.

Вы должны понимать, говорю я д-ру Файнголд, что это было наше место. Мы его нашли. Мы сидели там с того времени, как весной распустились листья, и до тех пор, пока его не разрушила осень. Мы никогда никому не рассказывали о нем, никогда никого туда не приглашали.

Она говорит: «Так ты чувствовала себя преданной?». Было ли такое? Это правдоподобно. Но я этого не помню. Я помню, что чувствовала злость.

***

В понедельник я сделала телефонный звонок. Я сказала себе, что это абсолютно ничего не значит. Я согласовала с ними, что да, билет можно отменить как минимум за двадцать четыре часа до полета. Да, стопроцентный возврат. Когда я давала им информацию на своей кредитной карточке, я концентрировалась на мысли, что это всего лишь предостережение; мне никогда это не понадобится. Но я вдумчиво выбрала время полета, как будто правда собиралась полететь.

В тот вечер, за ужином, рука Эсти пробралась к руке Довида. Она легонько дотронулась до его костяшек пальцев. Он удивился не меньше моего, и мы оба то опускали, то снова поднимали глаза. Но ее рука осталась там же, а голову она наклонила вниз, глядя к себе в тарелку.

Что меня раздражает в Эсти, так это то, какая она бессловесная, слишком чувствительная, обычная и, попросту говоря, никакая. То, что она не может признать, какая она, даже самой себе. Даже тогда она не видела то, что видела я. Она не знала. Может и сейчас, черт возьми, не знает. Но я знала.

***

Тем летом нам было по тринадцать. Тем летом, когда мы стали сестрами по крови. У Довида тогда то и дело болела голова. Он должен был в следующем году пойти в йешиву, но целые дни проводил в кровати. В полдень, когда он был слаб из-за головной боли, я сидела возле его кровати, и мы разговаривали. Вот как все и случилось. Это я их познакомила.

Конечно, они виделись раньше, но никогда особо не разговаривали до того лета. Я привела Эсти, чтобы она навестила его, и он сказал, что она ему понравилась тем, что была спокойная и тихая. Я гордилась, что нашла для него что-то, что ему понравилось, как будто я принесла ему игрушку или книжку. Вот мы втроем и сидели в его комнате, разговаривая. Если честно, больше всех разговаривала я. Я думала, что, не будь меня там, они, наверное, сидели бы в тишине. Так что я благородно спасала их от этого.

Довиду вскоре стало лучше. Три недели спустя у него болела голова всего раз в четыре дня, и он снова начал учиться по утрам с моим папой, а днем – сам. Но каким-то образом он все равно иногда находил время говорить или играть со мной. Тогда, когда рядом была Эсти. Тогда я этого не замечала. Но заметила в самом конце каникул.

Последнему дню летних каникул всегда присущ какой-то трепещущий страх – страх возвращения в школу, возвращения к тому человеку, которым ты являешься в школе. Мой папа давал мне много заданий, я все время была занята – то возвращала кому-то книгу за него, то он просил меня забрать у кого-то талит для синагоги. Дел было так много, что я опоздала. Эсти должна была прийти попрощаться с Довидом. Он уезжал в Манчестер, мы возвращались в школу и не увидели бы его до зимних каникул. Помню, я думала, как будет ужасно, если эти двое окажутся одни без меня. Им не о чем будет поговорить.