Через несколько минут поднявшись на ноги, он пошел по Назье, всматриваясь в лица попадавшихся навстречу людей и присматриваясь к избам, как-будто не в первый раз он пристал к этому гостеприимному берегу. В самом деле, это был варяг Рангвальд, лет за пять перед тем брошенный товарищами на устье Назьи. Храбрая дружина удальцов, отправляясь на службу или на добычу в Царьград, была на несколько времени остановлена болезнью одного из товарищей: он весь горел, сильно кашлял и был слаб, как малый ребенок. Видно, болезнь привязывалась и к железно-здоровым варягам. Товарищи оставили больного на попечение старухи Предславы, которая была лекаркой и вещуньей, и отправились дальше. Старуха поила его какими-то травами, настоенными на ключевой воде из громового ключа, кормила каким-то мохом, дула на него каким-то дымом, призывала Дажбога, Щура, волхвовала и поставила на ноги. Суровый варяг поправлялся долго и в то время, когда был еще слаб и едва бродил, возился с деревенскими ребятишками, научился у них говорить по-славянски, строил с ними кораблики, а когда совсем поправился, дело было уже к осени и ни один варяжский отряд не проходил по Ловати, по этому великому пути в Греки, так что Рангвальду пришлось зазимовать. В течение длинной зимы он помогал богомиловцам в охоте, забавлялся с ними в коляду, когда на стрелке старшина-князь, среди священных хороводов, сожигал чучелу Мараны, или смерти, или зимы, после того, как солнце поворачивало на лето, а зима на мороз и дни становились длиннее. А весною, когда полая вода начинала спадать, он пристал в отряду проходивших варягов, ушел «в Греки» и теперь возвращался оттуда.
— Чей ты, малец? — спросил он ласково у ребенка, игравшего одиноко поодаль от других детей.
— Я перунов, — отвечал мальчик, спокойно налаживая какую-то нехитрую западню для ловли чижей. — Меня нельзя трогать, отойди.
— А твой отец кто? — спросил опять странник.
— Отец — Стемир, а мать — Любуша, — отвечал ребенок.
— Старые друзья! — сказал про себя странник, — а где ваш дом?
Мальчик тотчас бросил свою игру и побежал к дому, крича радостно: — Мать! Мать! К нам гость идет! — и очень рад был, что избавился от странника, наводившего на него страх.
Красавица Любуша показалась на пороге своей избы и низким поясным поклоном приветствовала гостя, придерживая одною рукой сынишку, который крепко зацепился за ее подол.
— Добро пожаловать, странник, — сказала она приветливо и дружелюбно, — хозяина нет, но и без него Дажбог поможет мне почествовать гостя.
В ту пору, как и теперь, славяне были очень гостеприимны; это требовалось обычаем и было тоже не без приятности. Наши предки жили отдельными родами, сносились с соседями очень редко и мало знали о том, что делается на свете. Гость, прибывший из далеких стран, своими рассказами приносил новые вести, от этого как-то светлее становилось и узнавалось то, чего прежде не знали; от этого гостя принимали всегда с почетом и с удовольствием. Славянину, по обычаю, позволялось даже украсть, если это было нужно для приличного угощения странника.
Гость поклонился ей не так низко и торжественно, медленно осенил ее крестным знамением. Любуша смотрела на него с удивлением и приняла сделанный им знак за какой-то неведомый для нее прием волхвования. Однако, при этом она узнала старого знакомца.
— Уж не Рангвальд ли ты, старый приятель? — спросила она, всматриваясь в знакомое, но сильно измененное худобою лицо гостя.
— Я был, правда, Рангвальдом, — отвечал он неторопливо и спокойно, — когда еще благодать Божия не осенила мой бедный разум, а ныне во святом крещении раб Божий Родион.
Пока Любуша приготовляла ему ржаные лепешки и жарила окуней, Родион расспрашивал ее о сродниках, о том, что делает Богомил, давно ли вернулся Стемир, что делает добрая вещунья Предслава и две ее внучки; узнал и причину войны, которая затеялась с соседями, узнал и о Людмиле, молодой жене Путши (ведь мальчишкой был, как я собрался в Царьград), а когда речь дошла до того, отчего сынишка ее зовет себя перуновым, Любуша рассказала ему вот что:
— Это все по злобе Богомиловой жены вышло; она давно меня недолюбливает, а Стемира не было с нами: его варяги захватили и угнали с собой в Греки. Богомилова-то жена бездетная, а у меня Хоринька-то вонь какой красавчик, купавый; и задумала она его погубить. Весною, в праздник Красной Горки, она возьми да и шепни Богомилу, что Хориньку моего надо принести в жертву Перуну; он, видишь ты, любит лучшую жертву. По слову Богомила, мир и выбрал Хориньку. Я — бежать. И знаю я, что малец мой русалочкой блаженной будет, Чуром праведным и могучим, что богу Перуну-Сварогу угодна будет такая жертва, да мне как без него быть? Ведь полоснут кривым ножом по этой-то беленькой шейке, и поднимут на колесо, и зажгут костер, и повалит дым, и затрещит костер, запылает, а народ мерно, по песне, забьет в ладоши. Каково это матери-то? Ушла я с Хоринькой в лес; вече нашу избу сожгло, вместо Хориньки зарезали белого козленка, а сынок мой теперь не наш, а перунов. Если гром его в это лето не убьет, так он опять будет наш.
Родион, слушая это, перекрестился и сказал:
— Отпусти им, Господи! Не ведают, что творят!
Подкрепившись обедом, Родион достал из котомки своей образ Божией Матери, прикрепил его в уголку убогой хижины, сотворил перед ним продолжительную и усердную молитву, спокойно улегся на мягкой постели из еловых ветвей, покрытых овчинами, и заснул.
Любуша этим временем захватила с собой Хорька и побежала к ближайшей соседке своей Предславе рассказать кое-что о своем госте. Старый Улеб, муж Предславы, только что воротился с рыбной ловли и ел свой любимый овсяный кисель.
— И какой он стал чудной! — говорила Любуша, — точно как-будто и не он. Говорит, что он уже не Рангвальд, а Родион какой-то, а такого имени даже не бывает. Мудрено что-то такое говорит, а как поел да собрался спать, вынул дощечку небольшую, вот этакую, сделал на себе знак и поцеловал ее. Я и думаю: заговор это у него от дурного глаза, что ли, от хворости, от бед и напастей в путешествии. Только после эту дощечку он привесил в углу и пал перед ней на колена. Поглядела я, и что же ты думаешь? На дощечке, точно как-будто вот когда в спокойную воду посмотришься, так видно ясно: изображена Мать с Дитятею на руках. Лик у нее такой светлый, ясный, добрый, а младенец сидит, словно задумался, и смотрит, смотрит точно живой. Перед этой дощечкой как он стоял, как он шептал, как он преклонял голову к земле, это я тебе и рассказать не могу. Ведь мы знаем Рангвальда, что он за человек: жесткий, суровый, одно слово — варяг. Другим он стал человеком и в разговоре-то: мягче гораздо и по-женски как-то, ласковее. А перед этой дощечкой, перед образом Матери, — будто ласковый младенец какой перед матерью: и просит, и покоряется, и молит, и верит, и любит, и надеется… Нельзя рассказать, что это такое было: свет какой-то новый по его лицу прошел, и жесткого Рангвальда нашего ни за что бы не узнать… А Мать с Младенцем смотрят на него так милосердно и ласково… Очень хорошее что-то сделалось с нашим Рангвальдом, и не кудесничество это какое новое, не волхвованье, нет, ты, бабушка, этого не говори… Чудное что-то делалось и хорошее…
Предслава призадумалась и решила про себя, что это новый цареградский способ волхвованья, которому ей, известной в целом крае вещунье и кудеснице, следует поучиться у гостя.
На другой день рано утром Предслава пошла навестить Рангвальда и, по обычаю, принесла ему гостинец, сот, наполненный янтарным душистым медом. Варяг показал столько радости при виде старухи, столько искренней благодарности за ее заботы о его выздоровлении, что вещунья удивилась. Суровый Рангвальд не был так благодарен и в то время, когда она только что поставила его на ноги, а с тех пор прошло целых четыре года, так что можно-бы успеть и позабыть.
— Вот Кто заплатит тебе в будущей жизни! — так кончил Родион, с благоговением смотря на икону, и, сложа руки, шепотом прочел молитву.
Предслава смотрела на него пытливо, но не расспрашивала ничего, а решила прежде отвести гостя к тому ключу, из которого она умывала его во время болезни, и там, у громовой криницы, поговорить с ним по душе. Родион охотно согласился, и они пошли. Следом за ними пошла Любуша, а за нею, крепко держась за подол, маленький Хор. Внучки Предславины, заметив, что гость направляется к самой торной из всех лесных дорожек, к громовой кринице, пошли следом. Гостю надо было уважить хозяев и поклониться почитаемой в роде святыне, и этот обряд совершался всегда при местных жителях; они являлись туда без всякого зова, как на маленький семейный праздник. Эта криница, или этот ключ, по преданию, выбит был из земли стрелою Перуна, почему в нем и осталась навсегда часть живительной и целительной силы верховного божества. Некоторые из соседок, приметив направление гостя, не торопясь, шли туда же: им хотелось и гостя посмотреть, и оказать ему почет своим присутствием, и просто — провести полчаса в приятной беседе. Старый Улеб, налаживая свой челн, заметил куда идет народ и тоже потащился следом, бросив молоток и тростник, которым он законопачивал щели.
Громовая криница была у подошвы отлогого пригорка. Еще при дедах посаженные дубы разрослись великолепным большим кругом, а в середине, пуская корни в расселины большого камня, из-под которого бежал студеный родник, разросся крупнолистный, раскидистый ольховый кустарник, обвешанный усердными почитателями Перуна. Тут были и цареградские давно вылинявшие ленты, сережки, золотые, серебряные и медные, и стрела, вынутая из опасной, но благополучно зажившей раны, и перержавевший меч, воткнутый в землю еще дедом нынешнего старшины-князя, и много разных мелочей. За дубами тянулся во все стороны темный бор.