Анатолий Алексин
Шаги
В субботу вечером отец попросил нас с мамой подольше в воскресенье его не будить: он, директор школы, за неделю очень устал.
«От нас устанешь!» — самокритично согласился я, учившийся тогда в восьмом классе.
Мы с мамой поутру и позже передвигались на цыпочках, дабы выполнить отцовскую просьбу. Он не проснулся и в полдень. И не проснулся вообще…
Много дней и недель обезумевшая мама непрестанно чего-то искала. Всё оставалось на своих местах: и папин рабочий стол, и стол обеденный, и диван, и стулья, и фотографии на стене… и даже я. А мама не переставала искать:
— Он должен быть здесь… живым.
«Не всё, что должно быть, бывает», — кратко объяснил мне однажды отец.
— Он никогда не болел! — С этой фразой мама не расставалась.
— И хорошо, что не болел… — беспомощно успокаивал я.
— И ни на что не жаловался!
— Жаловаться он вообще не умел, — невпопад цеплялся я за её фразы.
— Он же той ночью мог меня разбудить! И подать сигнал…
— Давай считать, что он просто крепко уснул.
— Но навсегда!
— Такую смерть считают счастливой… — промямлил я.
— Что ты говоришь! Его смерть для кого-то может быть счастьем?!
— Для него самого. В том смысле, что он всё же во сне…
Ни о каком «смысле» в кончине отца мама не желала слышать.
— Он был счастлив… оставить нас без себя?!
На ее отчаянный вопрос отвечать было нечего.
Мне тоже наши, весьма вместительные, комнаты стали казаться пустыми: в них нехватало отца, его неоспоримой надёжности, жизнеутверждаемости.
Поскольку не осталось самой его жизни. «Пустота, пустота…» — молча жаловался я самому себе.
Говорят, что в подобных ситуациях время заживляет раны. У кого как… Иным и заживлять нечего. Мамина же рана становилась всё глубже. И виделась мне неизлечимой. Когда раздавались звонки — телефонные или дверные — она бросалась открывать с ожиданием, которое не могло стать действительностью.
Так продолжалось не месяцы, а годы.
Для меня же наступила пора быть студентом…
Мама была учительницей и собиралась оставаться ею чуть ли не до своих последних дней. Но, исходя из природной деликатности, не в той школе, где отец трудился директором. А я, подчиняясь той же маминой тактичности, познавал науки не в её и не в папиной школе, а в той, что располагалась гораздо дальше от нашего дома, но гораздо ближе к маминым представлениям о законах допустимости и приличия.
Которые казались мне, хоть и достойными почитания, но чрезмерными.
Так как мама ни в одном высшем учебном заведении не преподавала, — я м о г выбрать любое из них.
И выбрал физико-математический факультет весьма престижного университета. Мама была довольна…
Огорчало её лишь то, что она, привыкшая во всём мне подсоблять, на сей раз лишилась такой возможности: литература, которой она посвятила свое учительство, располагалась еще дальше от моих грядущих занятий, чем уже покинутая мною школа от нашего дома.
— Как интересно: классические литературные творения прошлого остаются пока недостижимыми, а новые технические открытия оставили прежние далеко позади, — сделала мама свое неожиданное, но неоспоримое наблюдение. — Это и к музыке, кстати, относится: Бахов, Мусоргских, Чайковских и Бетховенов ныне тоже не наблюдается… Да и Суриковых с Ван Гогами что-то не видно.
Кроме основательных физико-математических знаний, престижный университет подарил мне невесту. Она обладала редким именем Лиана и весьма редким характером. Внешняя привлекательность, которую я заметил сразу, сочеталась с абсолютной неотступностью от собственных взглядов, намерений… чего я сразу не разглядел.
Лиана твердо запланировала, чтобы у нас без промедления родился сын. И он появился на свет ровно через девять месяцев после того, как она прямо из ЗАГСа переехала в нашу квартиру.
— Ты знаешь, как мне нравится твоя мама, — в такси, по дороге из родильного дома, сказала Лиана. — К тому же она учительница… Но воспитывать своего сына я буду сама!
Она нарекла сына «своим», хотя и я, видимо, имел к его рождению некоторое, пусть и не главное, отношение.
Еще до появления малыша Лиана известила: «Присвою ему нежное имя Гера». И лишь при поступлении сына в школу я обнаружил, что в документах он значится Гераклом. Лиана не сомневалась: наступит день, когда, следуя ее системе воспитания, Гера заслужит зваться Гераклом.
За дни, которые Лиана провела в роддоме, наш дом был преображен мамой так, чтобы всем сразу же стало ясно: хоть его новый хозяин говорить еще не умеет, но все желания его обязаны угадываться и безоговорочно исполняться.
Лиана поблагодарила маму весьма сдержанно. И более твердо, чем меня, уведомила, что растить своего сына будет сама и собственными, давно продуманными методами. Когда мы с ней остались вдвоем, Лиана пояснила, что точки над «и» надо ставить сразу, без промедления.
Мама, да и я, оказывались словно бы посторонними. Такой «целенаправленности» в ее характере я не предвидел.
«Уж не впопыхах ли женился?» — запоздало царапнул бессмысленный вопрос.
— Я знаю, какой должна быть его дорога. И я её проложу! — объявила Лиана.
Мне предвиделось, что сын вот-вот, прямо сейчас покинет детскую коляску, чтобы отправиться по проложенному пути.
— Так и положено! Мать должна, даже обязана прокладывать своим детям благородный, правильный путь. — Мама послушно поддержала невестку.
«Не всё, что должно быть, бывает», — почему-то с надеждой вспомнил я папино убеждение. Мамина поддержка не показалась мне неожиданной: она старалась, чтоб в доме царили согласие и спокойствие.
Наша квартира была не вполне обычной. Её с определенной натяжкой можно было считать и четырехкомнатной. Три комнаты завершались семнадцатиступенчатой лестницей, которая, в свою очередь, заканчивалась фактически четвертым жильем, нарекаемым нами то комнатушкой, а то унижающе «полуподвалом», ибо половина каждого из двух окон выглядывала на уличный тротуар и потому была отделена от него еще и решеткой. Другие же половины обоих окон — мы их называли «слепыми» — упирались непосредственно в стену. То были кладовка и хранилище книг, которыми мама трепетно дорожила. Прежде, чем селить там книги, она с помощью специалистов удостоверивалась, что сырости в полуподвале нет. Архитектор, видимо, это предусмотрел…
Когда семья наша увеличилась, мама затеяла настоятельно воспевать «полуподвал», переименовав его в «комнату уединения». Она напомнила, что обожаемый ею Чехов, подчеркивая богатство русского языка, писал, что, к примеру, «одиночество» печальное слово, а «уединение», наоборот, слово привлекательное… «Четыре человека и четыре комнаты — это символично!» — провозгласила она.
Там, в «комнате уединения» нашли приют и тетради самых любимых маминых учеников, которых за долгие годы преподавания тоже скопилось немало. В отдельные папки были старательно сложены письма тех, кого годами растили мама и папа.
Благодарственные послания родителями моими время от времени перечитывались, вызывая у мамы слезы, а у папы сдержанное осознание не зря прожитых лет.
Неожиданно мама известила нас с Лианой о том, что давно уж замыслила написать — прежде всего для себя самой! — книгу про учеников, составляющих её гордость… Написать в форме ответа на их послания, полученные часто в ту пору, когда уже они сами стали родителями… Мама уточнила, что «творить» ей придется поздними вечерами — после проверок тетрадей нынешних воспитанников и подготовки к занятиям. А это, дескать, может мне с супругой помешать заниматься своими делами… И, прежде всего, единоличному воспитанию Лианой сына Геракла. В связи со всем этим, мама вознамерилась окончательно переехать в «комнату уединения».