Изменить стиль страницы

Туда, в толпу теней родных…

И где мне смерть пошлёт судьбина?

В бою ли, в странствии, в волнах?

Или соседняя долина

Мой примет охладелый прах?

И хоть бесчувственному телу

Равно повсюду истлевать,

Но ближе к милому пределу

Мне всё б хотелось почивать…

Последней просьбой смертельно раненного поэта было — чтобы не наказывали секунданта, лицейского друга Константина Данзаса — «ведь он мне брат».

«Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского»,— сказал умирающий Пушкин Данзасу.

Фёдор Матюшкин, моряк, капитан 1-го ранга, из Севастополя: «Пушкин убит! Яковлев! Как ты это допустил? У какого подлеца поднялась на него рука? Яковлев, Яковлев! Как мог ты это допустить?»

Действительно, как допустили? Иван Пущин до конца дней был уверен, что, живи он в столице, не допустил бы: «Если бы при мне должна была случиться несчастная его история… я бы нашёл средство сохранить поэта-товарища, достояние России».

Близкие друзья в Петербурге не сумели ничего предотвратить — они любили Пушкина, но, наверное, надо было ещё сильнее любить, как Матюшкин, Пущин.

«Знакомых тьма,— а друга нет!»

Пройдут недели, и в петровскую каторжную тюрьму возвратится из петербургской командировки один из служащих там, плац-адъютант Розенберг: Пущин давал ему разные письма и поручения к родным и, естественно, «забросал вопросами»:

«Отдав мне отчёт на мои вопросы, он с какой-то нерешительностью упомянул о Пушкине. Я тотчас ухватился за это дорогое мне имя: где он с ним встретился? как он поживает? и пр. Розенберг выслушал меня в раздумье и, наконец, сказал: „Нечего от вас скрывать. Друга вашего нет! Он ранен на дуэли Дантесом и через двое суток умер; я был при отпевании его тела в Конюшенной церкви, накануне моего выезда из Петербурга“.

Слушая этот горький рассказ, я сначала решительно как будто не понимал слов рассказчика,— так далека от меня была мысль, что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд.

Это был для меня громовой удар из безоблачного неба — ошеломило меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце.— Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме — во всех кружках только и речи было, что о смерти Пушкина — об общей нашей потере, но в итоге выходило одно: что его не стало и что не воротить его!»

Тогда же, в петровской тюрьме, зашёл спор — что стало бы с поэтом, если б он участвовал в заговоре и восстании 14 декабря?

Одни, среди них Сергей Волконский, находили, что Пушкин остался бы жив, и пусть в Сибири, но написал бы новые, замечательные творения. Однако «первый друг», надо думать, лучше знал и чувствовал Пушкина: как ни горько было ему, но он утверждал, что десять-одиннадцать лет свободы, пусть неполной, призрачной, под надзором властей, но всё же свободы,— единственный путь для пушкинского таланта; что здесь, в Сибири, вольному поэту не выжить:

«Положительно, сибирская жизнь, та, на которую впоследствии мы были обречены в течение тридцати лет, если б и не вовсе иссушила его могучий талант, то далеко не дала бы ему возможности достичь того развития, которое, к несчастью, в другой сфере жизни несвоевременно было прервано.

Одним словом, в грустные минуты я утешал себя тем, что поэт не умирает и что Пушкин мой всегда жив для тех, кто, как я, его любил, и для всех, умеющих отыскивать его, живого, в бессмертных его творениях».

Кюхельбекер — за Байкалом, в лицейский день 19 октября 1837 года напишет поминанье:

Блажен, кто пал, как юноша Ахилл,

Прекрасный, мощный, смелый, величавый,

В средине поприща побед и славы,

Исполненный несокрушимых сил!

Блажен! лицо его всегда младое,

Сиянием бессмертия горя,

Блестит, как солнце вечно золотое,

Как первая эдемская заря.

А я один средь чуждых мне людей

Стою в ночи, беспомощный и хилый,

Над страшной всех надежд моих могилой,

Над мрачным гробом всех моих друзей.

В тот гроб бездонный, молнией сраженный,

Последний пал родимый мне поэт…

И вот опять Лицея день священный;

Но уж и Пушкина меж вами нет!

Не принесёт он новых песен вам,

И с ним не затрепещут перси ваши;

Не выпьет с вами он заздравной чаши;

Он воспарил к заоблачным друзьям.

Он ныне с нашим Дельвигом пирует;

Он ныне с Грибоедовым моим;

По них, по них душа моя тоскует;

Я жадно руки простираю к ним.

Замолк голос Пушкина.

С ним вместе погибли чудные замыслы, ненаписанные поэмы, незавершённая история Петра, неопубликованные повести, мемуары…

Рассказ о Пушкинском Лицее и лицеистах, продолжавшийся более четверти века, окончен…

И не окончен.

Друзья мои, прекрасен наш союз,

Он, как душа, неразделим и вечен

Пошли лицейские годы и десятилетия без Пушкина.