И тем не менее (несмотря на все это) главные перемены в карьере Курганова на ее первоначальной стадии, а заодно изменения и в его собственных настроениях и мыслях по поводу своей работы начали происходить, конечно, не из-за этих обстоятельств и особенностей его новой жизни, а совсем, совсем по другим причинам.

9

Начав работать в газете, готовясь к длительному пребыванию за границей, изучая свои будущие обязанности иностранного корреспондента, Курганов еще задолго до получения известия о том, что из-за болезненной беременности жены эта поездка состояться не сможет, сам начал понимать и даже в большей степени чувствовать, что его отъезд на работу за рубеж будет отложен (вернее сказать, должен быть отложен) по причине, не имеющей к беременности жены никакого отношения.

Собственно говоря, причин этих было две. К первой относились все собственные мысли и рассуждения Курганова о своей жизни и работе. Вторая причина складывалась из мнений и разговоров о кургановской личности в редакции.

С первых же дней работы в газете, общаясь с сотрудниками редакции, с начальником своего отдела, с членами редколлегии, с главным редактором, с руководителем корреспондентских пунктов за границей, участвуя в собраниях, совещаниях, летучках и планерках, Курганов постепенно начал убеждаться в том, что сказочная метаморфоза, происшедшая с ним (из студентов прямо за границу), нравится ему все меньше и меньше. Что-то угнетало, что-то давило, что-то смущало и тяготило Курганова в его новом положении. Подробно вникая в свои будущие обязанности иностранного корреспондента, Курганов очень быстро уловил в них некую (в общем, не так уж и трудно улавливаемую) особенность, некую специфику — преобладание формальных, организационных (или, точнее сказать, административных) функций над функциями творческими.

Между тем, как всякий одаренный человек, Курганов интуитивно чувствовал, что своим успехом в Великих Луках он обязан не своим организационным, административным возможностям, а как раз наоборот — своим возможностям творческим, литературным. И вот теперь эти две, прямо противоположные по своей природе, особенности человеческой натуры были в его, кургановской, судьбе кем-то перепутаны. На первое место выходило то, что Курганову было присуще в гораздо меньшей степени. А то, что составляло его главное достоинство и преимущество, как бы отодвигалось в сторону, затемнялось, переносилось на какое-то неопределенное будущее.

Успех в Великих Луках летом 1953 года носил, конечно, особый характер. Помимо того, что это был прежде всего литературный успех, это была еще и реакция на годы, ушедшие на спорт (физкультурные парады, рекорды, первые места на соревнованиях). Курганову смертельно надоело свое собственное, затянувшееся детство (а спорт — это, конечно, было детство). Хотелось взрослой жизни. Настоящей мужской жизни, в которой ты что-то сам, своими собственными руками защищаешь, за что-то лично, персонально отвечаешь, с кем-то ведешь свою личную, индивидуальную борьбу.

Собственно говоря, именно это (потребность в ощущениях борьбы с чем-то, а вернее, с кем-то конкретным) и определило когда-то для Курганова выбор профессии. Еще в школе, в последнем классе (как раз в то время, когда он начал писать стихи, узнав, что из-за зрения путь в авиацию ему закрыт навсегда), у Курганова вдруг остро проявился интерес к разного рода критическим материалам в газетах. Возникало какое-то особое, удовлетворяющее душу и сердце чувство, когда в какой-нибудь острой статье или корреспонденции автор всыпал по первое число бюрократу, или хапуге, или откровенному дураку. Особенно нравились Курганову фельетоны. Он читал их подряд чуть ли не во всех московских газетах. (По воскресеньям, когда без фельетона не выходила ни одна газета, Курганов специально вставал пораньше, бежал на трамвайную остановку к киоску и покупал сразу все имевшиеся в продаже газеты.)

На фоне всеобщей взаимосвязанности и взаимообусловленности всех общественных событий (Курганов кончал школу в 1949 году), на фоне совершенно безошибочных предвидений близкого и далекого будущего — фельетоны в газетах были, конечно, диссонансом. Оказывалось, что не все вокруг было так уж безупречно и безоблачно. Оказывалось, что где-то еще существуют плохие люди, что еще не все родимые пятна выведены до конца. Где-то еще воровали, обманывали, подделывали документы, занимались личным обогащением… И вот кто-то смелый и остроумный, поставивший под своей фамилией слова «наш корр.» или «наш спец. корр.», нападал на этих нехороших людей, на жуликов и проходимцев, шел на них с открытым забралом, бросался в атаку, мчался на коне, как Чапаев, обошедший с тыла каппелевцев.

Это привлекало. Этому хотелось подражать. Это давало какие-то новые, хорошие ощущения удовлетворенности от чего-то пока еще неизвестного, но уже притягивающего. (Если уж опоздал на войну, то бросайся в бой против внутренних врагов, думал Курганов.)

В соединении с тягой к слову вообще (стихи) это давало жизненную ориентацию. Курганову захотелось стать журналистом. Чтобы быть смелым, умным, оперативным, легким на подъем. Чтобы в любую минуту быть готовым отправиться по воздуху, по морю, по суше в любую точку страны, а может быть, даже и всего земного шара. Чтобы смело и остроумно, с открытым забралом сражаться с негодяями, подлецами, перестраховщиками, очковтирателями. Чтобы, увидев свою фамилию под острым газетным материалом, выводящим на чистую воду какого-нибудь укрывавшегося до сих пор от всеобщего обозрения мерзавца, почувствовать себя на мгновение Чкаловым или Громовым, Покрышкиным или Кожедубом или все тем же Василием Ивановичем Чапаевым, бешено скачущим на коне с саблей в руках впереди красной конницы на белую пехоту.

Спорт на долгие годы ослабил все эти чувства, отодвинул тягу к гражданской активности куда-то на второй план. Спорт подменил активность духовную активностью физической.

Но у самого Курганова внутри, под сердцем, жила досада. Он чувствовал, что напрасно теряет время на всех этих стадионах, кортах и гаревых дорожках. Он понимал, что упускает что-то главное — то самое, что так хорошо и высоко тревожило его, когда в десятом классе, на переломе отрочества и юности, он увлекался чтением фельетонов в газетах и видел себя в будущем сильным и умным защитником всеобщего добра от всеобщего зла.

10

И вот ранней весной 1953 года, после четвертого курса, накануне летней производственной практики, после напряженнейшего зимнего сезона (первенство Москвы по легкой атлетике в закрытых помещениях, матч восьми городов по баскетболу, серия волейбольных матчей с Ленинградским университетом, несколько поездок по стране в составе сборной команды столичных вузов и т. д. и т. п.), ранней весной 1953 года Курганов решил наконец навсегда покончить со спортом, похоронить в себе чемпиона и рекордсмена. Нужно было действительно браться за ум, нужно было вытаскивать из себя спрятанное и забытое до поры до времени гражданское начало, нужно было отказываться от побед, добываемых только лишь мускулами ног и плеч, без участия головы, нужно было решительно расставаться с прошлым. Курганов чувствовал, как в нем намечается какая-то перемена, вызревает что-то новое, какая-то острая потребность в иной, более взрослой и серьезной жизни.

Производственная практика летом 1953 года в Великих Луках глубоко удовлетворила в Курганове эту потребность в новой, более серьезной и взрослой жизни. Во время этой практики он, пожалуй, достиг самой высокой отметки своего жизненного и пока еще (по форме) юношеского самоутверждения.

Но одно дело было писать лихие фельетоны и разоблачительные статьи в областной газете (будучи еще студентом, практикантом), крушить районных бюрократов и чиновников, и совсем другое дело было работать в московской редакции.

Курганова поначалу эти новые для него обстоятельства несколько озадачили и даже разочаровали. К столь «щепетильному» обращению с отрицательными персонажами будущих фельетонов в Великих Луках он не привык. Но после того как ему рассказали, что в прошлом году «герой» одного из фельетонов подал на автора этого фельетона в суд, выиграл процесс и даже добился того, что автора фельетона уволили из редакции, Курганов надолго задумался…

Да, в Великих Луках все было намного понятнее и проще — веселее работала редакция, шумнее были планерки и летучки, быстрее составлялись планы номеров, в секретариате не придирались к каждому слову в засылаемых в набор рукописях и вообще жилось и писалось легче и быстрее — всю газету, как правило, успевали сделать еще до обеда (то есть полностью заполнить материалами все четыре страницы и отослать все это в типографию), а после обеда сотрудники отправлялись или за реку, или на волейбольную площадку, или, сбросившись, так сказать, «объединив усилия», шли на террасу ближайшей чайной — попить пивка и поглазеть на скользящие по реке лодки со студентками пединститута, чтобы к шести часам вечера всем снова собраться в редакции и заняться вычиткой гранок, проверкой пахнущих свежей типографской краской завтрашних газетных страниц, чтением телеграмм ТАСС, кромсанием ножницами поступающих по телетайпу новостей и т. д. и т. п.

В Москве же все было совсем иначе — строже, холоднее, загадочнее, напряженнее. Где-то в мрачных глубинах кабинетов членов редколлегии совершалось таинство планирования будущего номера, с почти недосягаемой высоты главного редактора вдруг раздавалась резкая, как гром, команда — весь номер решительно переделать! Сразу же по коридорам начинали бегать курьеры и секретарши, вся редакция вдруг надолго замирала в ожидании каких-то сверхсногсшибательных сообщений из Юго-Западной Азии или из Северо-Восточной Африки, вот-вот должны были поступить документы из Центрального статистического управления, у редакционного подъезда с минуты на минуту ждали появления курьера с текстом Обращения Всемирного Совета сторонников мира, телефонистки торопливо записывали отклики с мест на это Обращение.