Силы и ресурсы всех областей, включая и искусство, необходимо было подчинить

интересам экономики, технологии и образования с тем, чтобы догнать, а позже и

перегнать враждебный капиталистический мир. Темной массе неграмотных рабочих и

крестьян предстояло сплотиться в современное и непобедимое общество, и эта задача

предполагала беспощадную борьбу на политическом фронте, не оставляющую места

высокой культуре и полемике. Искусству, тем не менее, отводилась большая роль: оно

должно было поддерживать соответствующее настроение в обществе и свидетельствовать

о правильности пути. Кто-то смирился с этой идеологией, кто-то пытался протестовать. А

некоторые приняли ее восторженно, убеждая самих себя и других, что благодаря

государственной опеке они приобретают особое положение, которое было бы

невозможно на мещанском и бездушном Западе.

Казалось, к 1932 году стало легче дышать, но это было иллюзией. А вскоре наступил

страшный период: генеральная чистка, начало которой положили репрессии и

пресловутые показательные процессы, последовавшие за убийством Кирова в 1934 году, а

кульминацией стал ежовский террор 1937-38 годов. Пока был жив Горький, имеющий

огромный авторитет в партии и народе, сам факт его существования как-то сдерживал

этот процесс уничтожения. Не меньшим влиянием пользовался поэт Маяковский, чье

творчество образно называли голосом революции. Маяковский застрелился в 1930 году, Горький умер шесть лет спустя. Вскоре после этого Мейерхольд, Мандельштам, Бабель, Пильняк, Клюев, критик Д.Святополк-Мирский, грузинские поэты Яшвили и Табидзе - я

упоминаю лишь наиболее известных - были арестованы и приговорены к ссылке или

смерти. В 1941 году Марина Цветаева, незадолго до этого вернувшаяся из Парижа, покончила с собой. Количество доносов и фальшивых показаний возросло до

неимоверных размеров. Тем, кто имел несчастье быть арестованным, чаще всего грозила

смерть: не помогали ни упорный отказ от предъявленных обвинений, ни смирение и

самооговоры. А многие из тех, кто пережили репрессии, сохранили до конца своих дней

мучительные и унизительные воспоминания о том времени.

Наиболее достоверно этот не первый и, возможно, не последний кровавый период

русской истории отразили в своих мемуарах Надежда Мандельштам и Лидия Чуковская, а

в поэзии - Ахматова. Картина уничтожения русской интеллигенции представляется мне

территорией, подвергнутой бомбардировке: некоторые прекрасные здания еще

сохранились, но стоят обнажено и одиноко среди разрушенных и покинутых кварталов. В

конце сороковых Сталин приостановил массовое уничтожение, наступила короткая

4

передышка. Классики девятнадцатого века снова оказались в почете, а некоторым

улицам, еще недавно переименованным в честь героев революции, вернули их старые

названия. Этот короткий период послабления не был отмечен какими-либо достижениями

в области литературы или критики.

Началась война с гитлеровской Германией, и картина снова изменилась. Немногие

писатели, пережившие Великую Чистку и сохранившие при этом человеческое

достоинство, стали выразителями патриотических чувств и настроений. Правда в какой-

то степени вернулась в литературу: это доказывает глубина и искренность военных стихов

- и не только Пастернака и Ахматовой. В те дни кошмар чисток отступил на задний план

перед общей великой бедой. Идея героического самопожертвования и единая цель

победить врага сплотили русскую нацию, а литераторы, сумевшие выразить эти чувства, превратились в народных идолов и кумиров. Авторы, творчество которых до сих пор

вовсе не находило одобрения властей и чьи произведения публиковалось крошечными

тиражами, стали получать письма с фронта с цитатами их собственных стихов - чаще

глубоко личных, чем политических. Мне рассказывали, что стихи Блока, Брюсова, Соллогуба, Есенина, Цветаевой и Маяковского читали повсеместно, учили наизусть. Их

декламировали солдаты, офицеры и даже политкомиссары. Ахматова и Пастернак, находившиеся до этого, образно говоря, в глубоком внутреннем изгнании, также получали

огромное количество писем, в которых цитировались как их опубликованные так и

неопубликованные, распространявшиеся в списках, стихотворения. Поэтов просили

прислать автограф, подтвердить подлинность тех или иных строк, интересовались их

мнением об актуальных проблемах. Все это не прошло незамеченным для партийных

лидеров: они не могли игнорировать тот факт, что некоторые поэты вне их ведома уже

стали национальной гордостью. В результате положение последних стало более

безопасным и стабильным. В первые послевоенные годы большинство этих литераторов

оказалось в неординарной позиции (сохранившейся, в сущности, до конца их жизни): с

одной стороны - прежнее почитание большей части читателей, с другой - показное

уважение, недоверие и вынужденная терпимость со стороны властей. Это был крошечный

и со временем стремительно уменьшающийся Парнас, выстоявший лишь благодаря

обожанию и поддержке молодежи. Публичные чтения стихов, поэтические вечера и

собрания: все это, казалось, вернулось из времен предреволюционной России. Залы были

полны зрителей, которые - это было новым явлением - иногда сами брали слово.

Пастернак и Ахматова рассказывали мне, что если собственные сроки ускользали из их

памяти, и наступала заминка, то десятки голосов из зала тут же подсказывали поэту

забытые слова - часто из произведений, никогда официально не опубликованных ранее.

Конечно, литераторы были глубоко тронуты всеобщим поклонением и находили в

нем огромную поддержку. Они знали, что их положение уникально, и что их иностранные

собратья по перу могли бы лишь позавидовать такой огромной любви и популярности. Я

заметил, что многие русские искренне гордились собственным национальным характером

- открытым, горячим и непосредственным - явно выигрывавшим перед сухой расчетливой

и сдержанной ментальностью, предписываемой обычно Западу. В то же время они

искренне верили в существование неисчерпаемой западной культуры, полной

разнообразия и свободной творческой индивидуальности, которым не могло быть места

на фоне монотонной серости советской действительности. Исходя из моих собственных

наблюдений, смею утверждать, что тридцать лет назад такое мнение было повсеместным.

Борьба с неграмотностью и издание произведений многих зарубежных писателей на

национальных языках дали советским гражданам возможность познакомиться с

шедеврами западной литературы. При этом они, на мой взгляд, воспринимали эти

произведения особенно эмоционально и интенсивно, по-детски восхищаясь их героями, и

5

искренне сопереживая им. Гораздо более интересный и свежий подход, чем на Западе! В

то же время, согласно многочисленным наблюдениям, большинство русских читателей

было простодушно убеждено, что жизнь во Франции и Англии соответствует описаниям

Бальзака и Диккенса.

Русские часто видят в писателе кумира: такое мировоззрение утвердилось еще в

девятнадцатом веке. Не берусь судить, как обстоит с этим сейчас - возможно, совсем

иначе. Но могу свидетельствовать, что весной 1945 года очереди в книжных магазинах

были гигантскими, интерес к литературе огромен, газеты "Правда" и "Известия"

раскупались в считанные минуты. Я не знаю другого примера подобного

интеллектуального голода. Жестокая цензура не допускала ни какой-либо эротической

литературы, ни низкопробных триллеров, в общем, того рода книжек, которые заполняют

полки европейских вокзальных киосков. Вероятно, поэтому русская публика была более

прямой и наивной, чем наша. Я записывал в то время замечания и суждения театральных