Изменить стиль страницы

4

Впервые за год Фомин остался один, без Тани. Он знал, что так будет. Разве могло быть иначе? Конечно, нет. Для нее и для него тоже. Родной город, уютная квартира. Его берегут, сочувственно берегут. В конце войны он был списан «под чистую». Вторично он миновал смерть, а ведь настолько был слаб и измучен, когда самолет доставил его в Москву, в госпиталь, что смерть была бы избавлением. Так ему казалось тогда, минутами. Слишком острой была боль в груди, в сердце, и все же желание жить никогда не ослабевало, наоборот, росло с каждым уходящим днем, с каждым приходящим утром, и это желание было настолько сильным и целебным, что пребывание его в госпитале не затянулось. Он вновь вернулся к жизни, но уже никогда не вернется в строй. Отставка. Пенсия и звездочка Героя Советского Союза. Награду ему принесли прямо в госпиталь. Это было в мае сорок пятого. Как ярко нарисованная картина, тот день у него перед глазами, картина, которую он будет вспоминать всю жизнь…

Просторная палата с необычно высоким потолком, кресла, диваны, мелькание белых халатов, яркий весенний свет, зелень за широкими окнами. Кто мог двигаться, пришли сами: с перевязанными руками, на костылях, с обожженными лицами, или без внешних признаков увечья, но слабые, исхудавшие. Кто не мог — привезли на колясках. Последние жертвы войны. В тот весенний день жизнь впереди казалась настолько прекрасной, что даже люди, стонущие от беспрерывной боли, находили в себе силы думать: нельзя жить так, будто ты уже мертв. Жизнь и смерть непримиримы. Чувствуя что-то необычное, Фомин устроился в кресле, вытянув больную ногу: в кости, ниже колена, вставлен металлический стержень. Он останется там навсегда. Вошли врачи госпиталя, офицеры, генерал армии. Генерал не вызывал, а подходил сам и вручал ордена. К груди Фомина, на пижаму, он прикрепил звездочку Героя, горевшую золотым пламенем. Фомин, как мальчишка, шмыгнул носом, стесняясь поднести платок к глазам. Широкие улыбки, посветлевшие лица… Потом юг, курортный городок. Горы и море. Он любил вечерами бродить по набережной, прислушиваться к ритмичному шелесту волн, любил укрыться на скамейке за зеленью и мечтать. Порой тоска вползала в душу, и было мучительно трудно от одиночества, а где-то рядом дрожащий от волнения голос, звук поцелуя. Тогда он спешил на берег, к самой воде и молча смотрел в море: огромное, синее, ласковое. Чтобы разговаривать с морем, надо уметь молчать. Море ему было другом, и оно казалось ему тоже одиноким, рвущимся на живую землю, к людям, к свету, к жизни… Так проходили часы, потом, успокоенный, он уходил опять на набережную. Улыбки женщин его не смущали. Даже любопытства не было. Таня!.. Единственная, неповторимая любовь. Она пришла, и это случилось так неожиданно. Поздно вечером, хромая, он шел в свой корпус. Массивная дверь не успела захлопнуться, как она обняла его, усадила на диван. Тесно прижавшись, они сидели счастливые, успокоенные. Ему казалось, что весь мир был его, мир и счастье. Как долго тебя не было, счастье! Снова шум волн, и она рядом, любовь и жизнь.

— Ты не забыла, мне сорок…

Она зажала рукой его рот, потом поцеловала.

— Я искала тебя. Я люблю тебя….

Сейчас, думая о Тане, он не тревогу испытывал, а что-то другое, более сложное. Боязнь, что счастье уйдет? Малодушие? Может быть, немного того, и немного другого. Он вспоминает ее улыбку, чуть заметные складки в уголках губ, тепло ее рук — и ему хорошо. Когда она рядом, сомнений нет, и ни одной дурной мысли; когда ее нет, его мучают отвратительные вопросы: что ее удерживает с ним — большая любовь или просто жалость? Он вспомнил, однажды она настойчиво, в категорической форме напомнила ему о необходимости больше быть на воздухе, следить за собой, за своим сердцем, а когда он обнял ее, она сделала слабую попытку отстраниться… Может, ему показалось, что она отстраняется? Стало обидно и горько. Может быть, болезненная впечатлительность делала его чуть-чуть эгоистом и он ничего не значащим вещам придавал значительность? Целый год они, по существу, отдыхали, медленно, насколько позволяла рана в ноге, бродили по горам, забирались в густую южную листву, загорали под жарким солнцем или уплывали в море на лодке. О годах войны говорили редко, хотя многое напоминало о ней. Когда раздевались, он видел глубокий шрам под ее грудью, чуть ниже сердца. Оттуда извлекли осколок от немецкого снаряда. Его тело, еще по юношески подвижное, в нескольких местах хранило следы ран от пуль. Им тогда было хорошо вдвоем, только вдвоем. А потом пришло неизбежное. Он должен был привыкать к тому, что однажды сказала Таня:

— Я была в порту. Буду летать на транспортном, но ты не беспокойся. Учиться здесь, на месте, понимаешь?

Да, он понимал. Она должна жить, и он должен жить, но как? Она проводила рукой по его волосам, прижимала голову к себе, целовала, а он молчал. Что он мог сказать?

Таня летала вторым пилотом на транспортном самолете, порой неделями не бывая дома. Фомин уходил к друзьям, ловил рыбу или отвечал на письма, в которых неизменно вспоминался фронт, и ждал. Ожидание было трудным. Пробовал просить работы в местных организациях, связанных хотя бы косвенно с авиацией, но врачи неумолимо исключили всякую возможность не только работать в авиации, но и вообще работать. Были только встречи со школьниками, президиум на торжественных собраниях и отдельные партийные поручения. Это не может продолжаться бесконечно. Сорок один год. Выглядит он старше. Под глазами морщины, в волосах седина, захлебывающиеся, неровные удары сердца… Таня получила диплом летчика гражданской авиации и впервые улетела в глубь страны. «Приготовься жить по формуле, товарищ майор в отставке: ожидание — встреча — короткое счастье — ожидание. И к этому можно привыкнуть». Фомин открыл альбом. Десятки фотографий с юга. Она и он. Они были откровенны всегда, и на фронте понимали друг друга. Не было разговоров о ее первой любви. Астахов, его друг и бывший ученик, ушел из ее сердца. Фомин не мог предъявлять никаких прав на ее любовь. Пусть будет так, как хочет она, как должно быть. После войны она нашла его, значит любила. Фомин начинал злиться: сам настраиваешься не на ту волну. Все по-прежнему. Их чувства испытаны временем, войной. Надо найти дело и не превращаться в слезливого мальчишку. В его возрасте не делают ошибок и не строят иллюзий. Еще немного, и она будет опять дома. Они уедут в луга, в деревню. Несколько дней счастья в месяц и хватит на его долю. Так успокаивал себя бывший летчик. Бывший. Но отделаться от неприятного чувства, когда он думал о пилотском свидетельстве в руках жены, все же не мог. Когда-то он радовался появлению нового летчика. Это был его труд, и Таня получила право на вождение самолета в аэроклубе еще до войны из его рук. Тогда он был доволен, жизнь раскрывалась перед ним широкой панорамой, и не было мысли о бесцельности существования. А теперь… Нет, он не философствовал, а, разобравшись в своих мыслях, начал видеть окружающее глазами пожившего на белом свете человека, без томящей горечи, но и без розовых иллюзий. Несколько дней бродил Фомин по загородному лесу, подолгу сидел на берегу реки, прислушивался к чудесным голосам природы. К нему вернулось душевное равновесие. Как-то он подумал, что никогда раньше не был наедине с природой, не видел по-настоящему ни весны, ни лета. Годы пролетели в труде, в заботах, в войне, и всегда он торопился; в довоенные годы вместе с товарищами, работавшими в аэроклубах, спешил подготовить и дать стране тысячи летчиков спортивной авиации, в войну спешил к победе, и вот отдых. Делай, что хочешь. Ни обязанностей, ни забот. Если не потерял способность мечтать — мечтай. Если хочешь творить — твори. Мысленно он несколько раз повторял слово: твори! Да, да! Именно твори! Его не устраивает вынужденная свобода и такой отдых. Всю жизнь он был беспокойным человеком, таким и будет, пока дышит. Как это раньше он не подумал об этом! Желание делать совсем необычное было внезапным и прочным. Не пропадет ли? Нет. У него хватит терпения, и настойчивости хватит, вот если знаний будет маловато, он будет учиться. С книгами у него дружба не терялась. Он думал, ощущал прилив свежих, здоровых сил. Таня часто присылала короткие письма. Вчера из Горького, сегодня из Казани, а завтра — откуда-нибудь с Урала. Приличная скорость у их самолета! И где бы она ни была, они вместе. Он будет работать, и этот труд еще больше сблизит их. Два дня он ходил по комнате, раздумывал, плохо спал, больше обычного принимал бром, забывая о больном сердце. Не хотелось о нем думать. Два раза пропустил сроки явки к врачу, но это его уже мало беспокоило, да и сердце стало стучать ровнее, не так часто кололо в груди при глубоком вдохе, вот только сон по-прежнему тревожный, но и это пройдет. Вечером вспомнил: его настойчиво звали в аэроклуб, побыть на полетах, поговорить с людьми, в тот самый аэроклуб, которым он руководил много лет назад, где прошли его лучшие годы.

Ему хотелось к людям, к новым людям. Он их не знал. Но, как и в его время, в аэроклубы шли юноши и девушки с заводов, из школ, молодежь, рвущаяся в небо. Те же люди, только возраст не позволил им принять непосредственное участие в войне, но они испытали, как и он, войну, лишения, а многие видели и смерть. Утром за ним прислали машину. Слегка прихрамывая, в сопровождении одного из инструкторов, Фомин ходил по классам, осматривал макеты планеров, самолетов, многочисленные плакаты. Внешне все как будто выглядело по-старому, но учебный процесс, показалось Фомину, стал более четким. Фомин нашел этому объяснение: руководили аэроклубом бывшие кадровые офицеры, они и занесли новые порядки, свои привычки, да и война закончилась совсем недавно. Так надо. Учить чему-нибудь, тем более летать, и не думать о необходимости защищать Родину — бессмысленно, если не сказать больше. Об этом и говорил он с людьми, почти не касаясь личных переживаний в военные годы.