Изменить стиль страницы

— Вот оно как… — сказал с печальным вздохом дядя и посмотрел на Усимацу. — Я спрашивал брата, не хочет ли он что-нибудь тебе передать. Он хоть очень страдал, но был в памяти. «Я пастух, и мне суждено было принять смерть от быка. Что я могу сказать? Одна у меня забота на сердце — Усимацу. Я жил и трудился ради него. Когда-то я твёрдо ему кое-что наказал. Прошу, когда Усимацу приедет, скажи ему только одно: «Не забывай!..»

Усимацу, поникнув головой, молча слушал последнюю волю отца. Дядя продолжал:

— «…Я хочу превратиться в прах здесь, на пастбище, не хорони меня при храме Нэцу, лучше здесь, в горах. О моей смерти в Коморо не сообщай… прошу тебя». Я выслушал всё это и говорю: «Понял, понял». Брат, видно, обрадовался, улыбнулся, глядит на меня, а слёзы так и текут по щекам. Больше уже я от него ничего не слышал.

Рассказ о последних минутах жизни отца взволновал и растрогал Усимацу. «Хочу превратиться в прах на пастбище… похорони в горах, не сообщай в Коморо…» — вот что занимало в последнюю предсмертную минуту ум отца. И всё это только из-за любви к нему, к Усимацу. В этом сказались его предусмотрительность и настойчивость, которые никогда не позволяли ему оставить задуманное. Отец всегда был строг к Усимацу, он был почти даже жесток в своей любви к сыну. И даже вот теперь, когда отца не было в живых, Усимацу по-прежнему его боялся.

В сопровождении дяди Усимацу отправился на пастбище Нисиноири. Дядя заблаговременно позаботился о выполнении всех формальностей с освидетельствованием, приготовил гроб, пригласил для ночного служения настоятеля храма Дзёсинъин из Нэцу — тот уже находился в сторожке. Дядя взял на себя хлопоты и о подготовке к завтрашним похоронам. Усимацу оставалось только следовать за ним для прощания с отцом. От посёлка до Эбосигадакэ было двадцать тё с лишним. Надо было перейти через перевал Тадзава и подняться по пустынной горной дороге. Стояла такая тьма, что хоть глаз коли, — ничего не было видно в двух шагах. Усимацу шёл впереди, освещая дорогу фонарём. По мере того как они удалялись от обжитых мест, дорога становилась всё уже и уже и, наконец, превратилась в узенькую, засыпанную гнилыми листьями тропинку. Они проходили места, где Усимацу в детстве так часто бродил с отцом. Усимацу с дядей пришлось одолеть несколько невысоких гор, прежде чем они вышли к небольшому плоскогорью, где находился загон.

Спустившись в долину, они сразу же увидели сторожку. Сквозь, щели в её стенах проникал свет горевших внутри фонарей, в ночном воздухе разносились звуки деревянного гонга, которые, смешиваясь с бормотанием стекающих по ложбине горных ручьёв, навевали неизъяснимую грусть. Вот оно — последнее пристанище отца — домик, ветхая крыша и стены которого служили ему защитой от непогоды. Это было такое уединённое место, куда не ступала нога постороннего, разве что изредка мог забрести какой-нибудь путник, пробиравшийся через перевал Тонодзё к горячим источникам Кадзава. Мысленно Усимацу рисовал себе печальную картину заброшенного существования жителей горных мест — всех этих угольщиков, лесников, пастухов. Он задул фонарь и открыл дверь. Тесная сторожка была битком набита народом.

Усимацу выслушал слова искреннего сочувствия его горю от всех собравшихся — настоятеля храма Дзёсинъин, представителя крестьянской общины посёлка Химэкодзава, отрекомендовавшегося распорядителем, друживших с отцом крестьян и крестьянок. Луч светильника перед буддийским алтарём прорезал темноту убогой неуютной хижины, наполненной дымом курительных свечей. Простой, грубо сколоченный гроб — вот вместилище останков отца. Гроб был покрыт белым холстом, рядом лежала посмертная табличка и жертвенные приношения — вода, лепёшки да ещё хризантемы и веточка дерева сикими.[19] Когда чтение молитв закончилось, бонза подал знак, и все стали один за другим подходить к гробу для прощания с покойным. У всех из глаз катились слёзы. Усимацу, поддерживаемый под руку дядей, тоже склонился над гробом и совершил обряд последнего прощания.

Лицо отца было бледное, без кровинки — холодное лицо покойника. Вот так и закончил отец свою одинокую жизнь пастуха и теперь словно ждёт, чтобы поскорее лечь в землю, на том самом пастбище, где он провёл так много лет. Дядя по старинному обычаю снабдил его всем необходимым для дороги на тот свет — плетёной шляпой, соломенными сандалиями, бамбуковым обручем; отдельно на крышку гроба он положил для защиты от злых духов нож.

Снова началось чтение молитв, сопровождаемое ударами гонга. Разговоры об усопшем перемежались с непринуждённым смехом, кое-кто стал закусывать. Усимацу было тоскливо и горько; шум и разговоры не позволили ему сосредоточиться на своих мыслях и хотя бы немного отдохнуть после трудного пути. Так в разговорах прошла ночь.

Выполняя волю отца, дядя не сообщил о его смерти в Коморо, откуда они были родом. Прошло уже более семнадцати лет с тех пор, как отец покинул родные места и не поддерживал никакой связи с соплеменниками, поэтому никто из них не присутствовал на похоронах. Однако дядя беспокоился, как бы не вышло неприятности, если, прослышав о смерти своего бывшего старшины, сюда вдруг явится какой-нибудь недогадливый малый.

По словам дяди, отец уже давно выбрал местом своего упокоения пастбище. Хорошо, если удастся отнести его в храм и похоронить по крестьянскому обычаю, но этого может не случиться: по печальному обычаю, «этa» не имели права погребения на общих кладбищах. Отец хорошо это знал. Ради сына он мирился с жизнью в горах. Ради сына он хотел и после смерти спать вечным сном на пастбище.

— Хоть бы похороны прошли благополучно… У меня, Усимацу, сердце не на месте.

Дядя не один тревожился об этом. Утром все пришедшие проститься с покойным собрались в сторожке и возле неё. Здесь были не только окрестные крестьяне, но и сам владелец пастбища и торговцы молоком, которые отдавали на выпас свой скот отцу Усимацу. Для могилы выбрали место поодаль, на холме у сосны. Гроб подняли на плечи и понесли к месту погребения. За гробом следовал настоятель храма Дзёсинъин с двумя служками. За ними — Усимацу и дядя, оба в соломенных сандалиях. Одеты все были по-разному — кто в кимоно с гербами, кто в домотканых хаори; большинство, по обычаю жителей гор, были далее без хакама. У женщин на головах были белые полотняные повязки. Эта будничная одежда провожающих в последний путь отца и то, как они шли гурьбой, нарушая установленный похоронный ритуал, естественно гармонировало с простой жизнью усопшего. Люди пришли сюда не ради церемонии как таковой, а чтобы выразить тёплые чувства к покойному.

Погребальный обряд тоже был прост. Для людей, исполненных скорби, однообразные звуки гонга и барабана были подобны траурной музыке, а монотонное чтение молитв звучало надгробным плачем. Поклонились гробу, похлопали в ладоши,[20] воскурили благовония — вот и всё. Кое-кто стал расходиться. Гроб опустили в могилу. Рядом высился холм земли. Последние полевые ромашки были смяты и затоптаны ногами людей.

Присутствующие на погребении один за другим бросали на гроб пригоршни земли. Дядя и Усимацу тоже бросили по горсти. Потом кто-то взял лопату и стал засыпать могилу. Комья земли с глухим стуком падали на крышку гроба, словно где-то обрушилась скала, и сразу дохнуло резким запахом сырой земли, повеяло невыразимой печалью. Усимацу стоял неподвижно, неотрывно глядя в могилу, пока над нею не вырос маленький холмик. Единственное, что ему осталось от отца, — это завет «Храни тайну!». До последнего вздоха внушал он ему свою волю, а теперь погребён глубоко в землю, вот его могила, и его больше нет.

Похороны прошли благополучно. Попросив позаботиться обо всём остальном владельца пастбища и оставив сторожку на попечение младшего пастуха, Усимацу с дядей собрались домой в Химэкодзаву. Усимацу пытался унести с собою чёрную кошку отца, но она не давалась. После смерти отца она ничего не ела, не отзывалась на зов и всё время жалобно мяукала под полом сторожки. Может быть, она тоже тосковала по умершему хозяину? Её жалели. Скоро наступят холода, чем она будет тогда кормиться в горах?

— Жалко — совсем одичает, — сказал дядя.

Присутствовавшие на похоронах один за другим расходились. Молодой пастух, которому поручили сторожку, пошёл проводить их до холма, где находился загон для скота. Грустно светило ноябрьское солнце, пастбище Нисиноири казалось на редкость пустынным и мрачным. Кое-где зеленели невысокие сосны. Горные азалии, буйно разросшиеся на пастбище, и те поникли от мороза. Всё кругом, казалось, наводило на грустные думы о смерти.

Усимацу молча брёл по узенькой тропке среди невысоких гор, согнувшись под тяжестью своего горя. Он вспоминал, как три года назад посетил эти места в конце мая. Как раз в это время у скота чешутся рога. Тогда все эти увядшие, почерневшие от мороза азалии пестрели красными и жёлтыми цветами. Помнится, ему повстречались дети, собиравшие папоротники. Кругом слышалось воркование диких голубей. Лёгкий, приятный ветерок доносил аромат горных лилий, свидетельствуя о начале раннего лета. Отец, указывая на сочную зелень, покрывавшую холмы, говорил, что Нисиноири — благодатное место для скота: здесь животные излечиваются от многих болезней, потому что едят свежую траву, лижут соль и пьют воду из горных речек. Он рассказывал много интересного о повадках скота: о том, как животные объединяются по породам, о том, что при слиянии стад происходит испытание боданьем и что у животных существуют свои способы воздействия друг на друга, что в стаде непременно отыскивается корова, которая становится как бы королевой. Усимацу вспоминал, с каким увлечением он слушал тогда эти рассказы.