Изменить стиль страницы

В те годы из Сормова в Горький долго тащился трамвай, а день был морозный, ветреный, Эммануил Генрихович иногда знобко поеживался, кашлял.

Самая красивая часть Горького, который широко разбросал два свои крыла вдоль Оки и Волги, — находится в нагорной сердцевине, там, где на вершине холма — древний кремль, памятник Минину и Пожарскому, а на краю великолепного откоса над Волгой — бронзовый Чкалов спокойно натягивает огромную рукавицу.

Я бы сказал, что Горький — один из тех городов, в чьей архитектуре, как в застывшей музыке, все время звучит мотив преемственности веков, и любовно сохраняемые памятники старины придают городу особое обаяние.

Мы прошли через низкую арку ворот кремля и вскоре очутились в здании, где находился Радиокомитет. Как водится, надо было предварительно написать наши краткие выступления. Казакевич по меньшей мере минут тридцать сидел над полстраничным текстом.

Он чувствовал себя все хуже, я видел это по его глазам. Тут впору было и вовсе уехать домой, а не мучиться над помарками для трехминутного выступления. Но Казакевич продолжал упорно, если не сказать мучительно, работать над каждой фразой.

Такси на обратную дорогу мы не достали, и с пылающим от жара лицом Эммануил Генрихович еще долго трясся в холодном трамвае. Он не позвонил мне ни вечером, ни ночью, я был уверен, что он спокойно спит в своем номере. Но утром я был поражен известием: писателя из девятнадцатого номера увезли в больницу!

Это большое из красного кирпича здание стояло тогда в глубине парка, должно быть, ровесника заводу. Здание старое, дореволюционной еще постройки. Рядом луг, где обелиски в честь первых революционных демонстраций и столкновений рабочих с полицией.

Не сразу я разыскал больного, которого привезли ночью. А нашел его в большой палате с множеством кроватей, мне показалось, что там их было не меньше тридцати. На одной из кроватей дремал Казакевич. Когда я приблизился к нему, он открыл глаза, слегка улыбнулся, кивнул так, словно бы еще вчера под вечер мы договорились с ним встретиться именно здесь, в этой больнице.

— Температура ночью подскочила к сорока, — сказал он, как бы оправдываясь. — Вызвал «неотложку». Сейчас уже меньше.

При этом он слабо махнул рукой, словно бы заранее отводя мои упреки, за то, что никому не сказал, не позвонил.

— Все обошлось. Дежурная по этажу оказалась такой милой девушкой, вызвала врача. Ничего, ничего! — успокаивал он меня, как будто это я заболел в командировке, в чужом городе, а не он, — все хорошо, здесь я увижу и узнаю то, о чем нам никогда не расскажут в директорском кабинете. И потом здесь я никакой не писатель, а просто больной. Этим снимается неизбежная фальшивость, так сказать, положения писателя, собирающего материал путем наблюдений со стороны и опросов героев. А сейчас я лежу, думаю, тоскую, одним словом, как в жизни и как на фронте.

Он улыбнулся. Потом поманил меня к себе поближе и шепнул:

— А какие здесь интересные люди! Где-где, а уж в больнице рубят всю правду-матку. Про все.

— Интересные? — переспросил я, полагая, что у Казакевича с температурой сорок было совсем мало времени узнать, каковы здесь люди.

— Очень, — убежденно повторил он.

— А может, попросить, чтобы перевели в палату, где меньше людей. Или в отдельную?

— Не надо! — отрезал Казакевич. — Именно здесь я и останусь.

Да, у него не было просьб, никаких просьб, ни тени уныния, досады, никаких жалоб. Только одно. Он попросил не сообщать о его болезни домой. Недавно у него родилась дочка. Четвертая. Жена его не совсем хорошо себя чувствует. Узнает, примчится в Сормово. Не надо ее беспокоить.

Однако в кабинете директора завода я выполнил лишь вторую часть просьбы — не тревожить жену. А в больницу директор уже звонил раньше. Казакевичу подготовили отдельную палату, но он, к удивлению и директора и врачей, твердо отказался в нее перейти.

Он пролежал в больнице недели две, был коротко знаком со всеми соседями по палате, почувствовав себя лучше и справляясь со своим бронхитом, он вел записи и даже попросил меня принести ему рукопись романа. Он назывался «Весна на Одере».

Известно, что Казакевич начал писать этот роман сразу же после войны, а задумал его еще на фронте, но роман писался трудно, медленно, и раньше его увидели свет и «Звезда», и «Двое в степи». Большая, незаконченная работа все время владела мыслями писателя, тянула к себе, тревожила. Эммануил Генрихович сказал мне в Сормове еще до болезни, что колебался в Москве — брать ли ему в поездку рукопись или не брать. И все-таки взял.

Никто не знает, где ему будет лучше работать — дома ли, в привычном кабинете, в маленькой комнатке Дома творчества, в какой-нибудь сельской гостинице, или вот в Сормове, по соседству с шумно дышащим заводом и в компании с другими литераторами, чьи машинки, возбуждая профессиональную зависть, дробно постукивают за стенами гостиничного номера.

Что касается нашей группы, то тогда более других ушел в работу уже давно живший в Сормове старый писатель Александр Степанович Яковлев. Я, помню, как-то зашел к нему в номер с Казакевичем, и мы оба были удивлены обилием книг, папок с материалами, которые, заняв весь стол, перекочевали и на пол, громоздились вдоль стены.

Александр Степанович писал большое документальное повествование, охватывающее всю вековую историю Сормова. Он стоял посреди комнаты, в халате, приподняв на лоб очки, невысокий, седой, круглолицый, с усталой доброй улыбкой человека, взвалившего на свои плечи тяжелую ношу, которой уже немного тяготится, но не может ее сбросить и должен нести до конца.

К сожалению, я не видел потом этого труда изданным. Может быть, книга не удалась, или писатель не успел ее закончить, Александр Степанович редко бывал даже в нашей писательской компании, когда мы собирались вечером поужинать все вместе. Он работал, торопился. Через несколько лет он внезапно умер.

Лев Никулин приехал немного позже других, остановился в гостинице на Волжском откосе, потом перебрался в Сормово. С пепельно-седой шевелюрой, зачесанной чуть набок, по-стариковски уже очень внушительный, а не по-стариковски еще очень легкий в движениях, он производил большое впечатление на заводе.

Лев Вениаминович и в самом деле был старейший в нашей группе. Помнится, он писал для сормовского сборника очерк на историческую тему. Горький-город и Горький-человек, Шаляпин, старинный местный театр, встречи с выдающимися деятелями русской культуры — все это живо связывалось у Никулина с его молодостью, он много рассказывал об этом.

В нашу группу входили еще московские прозаики и очеркисты Лев Славин, Валентин Костылев, Борис Галин, Леонид Кудреватых, Михаил Златогоров, Тамара Леонтьева, Зигмунд Хирен и другие. Как это обычно водится, многие привезли с собой в Сормово незаконченные рукописи, продолжали здесь над ними работать.

Вечерами Казакевич любил погулять по улицам Сормова. Иногда мы гуляли вместе, выходили к берегу Волги. На снежном ее полотне отражались огни завода — яркие всполохи мартеновских плавок. Направо в цепочке протянутых над берегами мерцающих точек угадывался большой волжский мост.

«Издали завод похож на общее собрание действующих вулканов, — скажет позже Казакевич в своем очерке о Магнитогорске, добавив: — …Полюбите этот пейзаж вечного дела, и вы уже почти можете писать…»

На берегу всегда было более ветрено, холоднее, свежий воздух, настоенный на морозном духе сосновых заволжских лесов, обдувал нас. И хотя мы порой удалялись по берегу от завода на несколько километров, в воздухе ощущалась легкая горечь дымка. Сам Казакевич потом вспоминал об этом в своем очерке «В столице черной металлургии». Не называя Сормова, но, несомненно, думая и о нем, он писал:

«Непростительно, что до сих пор почти ничего о Магнитке не написано, как не написано о Кузнецке, о Комсомольске-на-Амуре, о Норильске и многом другом. Великое начинание Горького — «История заводов и фабрик», задуманная им как история человеческих судеб, объединившихся для великих дел, — было прервано в самом начале и развеялось, почти не принеся плодов. Поколение строителей того времени уже постарело, и гляди, вскоре вовсе сойдет с исторической арены.

А великая реальность литературы не заключается ли именно в том, что она запечатлевает свое время…»

Мне кажется, что это очень верная мысль.

* * *

Вот уже более двадцати лет я бываю на Сормовском заводе. За эти годы был свидетелем разных замечательных событий в трудовой биографии завода. Бесконечен технический прогресс, и в Сормове один подвиг сменяется другим.

Много раз во время своих приездов на завод я видел и героев девяносто девятой весны в жизни Красного Сормово — и Наумова, и Пинхасика, сварщиков Денисова и Шишкина. Они строили в гавани новые сухогрузные теплоходы и пассажирские речные корабли, в их числе и флагман волжской армады судов — красавец дизель-электроход «Ленин».

Ныне Наумова уже нет в Сормове, в конце пятидесятых годов он был переведен на другой судостроительный завод, на юг страны. Пинхасика же я видел и совсем недавно, он долго трудился на сормовской верфи, пока не ушел на пенсию. Что же касается сварщиков Денисова и Шишкина, то их рабочая жизнь неотделима от родной гавани, верфи, завода, они и поныне живут в Сормове.

Еще в первый свой приезд на завод я оказался у истоков еще одной замечательной сормовской истории — рождения здесь крылатых кораблей. Когда я впервые познакомился с группой сормовских конструкторов во главе с Ростиславом Евгеньевичем Алексеевым, — то это был маленький кружок энтузиастов, человек пятнадцать, не более, а теперь это мощное и первоклассное конструкторское бюро кораблей на подводных крыльях.