В окне появился монтер Веселов, надутый, всклокоченный, сердитый, не иначе — с похмелья.
— Кой ч-черт?! Кто? Костя, ты?
— Давай вниз.
— А чего?
— Одевайся. Быстро.
— Да зачем?!
— Надо, надо. Важное дело.
— Ну, щас…
Я отлично помню их ребятишками — и Костю, и Олега Веселова. И я догадываюсь, что произойдет сегодня, отчего у Константина Семеныча такой заговорщицкий, такой наивно-загадочный и торжественный вид…
Мой муж Алешка, Алексей Горбунов, убитый в сорок втором, тоже был школьным учителем.
Это он придумал — собирать по воскресным дням мальчишек и девчонок из нашего дома, собирать раным-ранешенько, часов в шесть утра, и отправляться за город. С рюкзаками, в «походной» одежде и обуви, маленький отряд закатывался на целый день в пригородные леса.
Я помню, что в те довоенные годы уже началось осторожничанье в педагогике: детей отвозили в пионерские лагеря, где нельзя было шагу ступить без присмотра.
А тут иное, — Алешка водил ребят в нелегкие походы, и костры были настоящими, и рыбная ловля всерьез, для общего котла; бывало, что мокли под дождями, теряли дорогу, мерзли… Родители, конечно же, сопротивлялись отчаянно, ребята были счастливы. Помню я, с какой радостью собирались в эти походы и Костя, и Олег Веселов, и Фридрих, и Нелька…
И еще я помню, как сама ненавидела эти походы. Единственный свободный день, выходной день, воскресенье, часы семейного покоя, и вот тебе: Алешка бросает меня ради своих мальчишек… Я устраивала трагедийные сцены, ругалась, плакала, и Алешка, который любил меня, чувствовал свою вину, боялся глаза поднять. И все-таки уходил с ребятами.
Теперь, наверное, я бы уже не злилась. Я смотрю сейчас на утренний двор, и мне опять кажется, что ничего не изменилось; это не Константин Семеныч вышагивает у подъезда — это мой Алешка поднялся на рассвете, выбежал во двор, кидает камешки в окно. Созывает мальчишек в поход.
Проводив подружку, спускается во двор наш влюбленный денди, великолепный и скучающий Игорь. Здоровается с учителем:
— Константин Семенычу!..
— Здравствуй. Рано поднялся.
— Так. Мелкие делишки.
— С нами пойдешь?
— В поход? Нет, уже не получится.
— Вырос?
— И это есть. А в общем…
— Что?
— Только между нами, — говорит Игорь лениво. — У меня самолет в девять тридцать.
— Куда это?
— К северным оленям. В геологическую партию устроился.
— Не замечал у тебя призвания.
— А это не призвание, — отвечает Игорь, озаряясь нахальной полудетской улыбкой. — Буду стаж зарабатывать. Веянье времени: после школы стаж требуется. Знаете?
— Но почему в геологическую?
— Не в продавцы же идти! Я английскую школу посещал. Джентльмен все-таки. Бороду отпущу!
— Понятно. С леди попрощался?
— С Майкой-то? (Ох, какая небрежность в голосе! И какое невероятное равнодушие на лиде!) Нет, она не знает.
— Не скажешь?
— Само собой. Пришлю приветик с Новой Земли.
— Только так?
— Только так.
Константин Семеныч поднимает кверху палец, длинный и тощий палец, наподобие указки. Говорит наставительно:
— По-про-щай-ся. Как следует.
— Вот еще!
— Ей надо, понимаешь?
— Ха-ха! В таких вещах наоборот поступают. «Если у тебя линованная бумага — пиши поперек!» Слышали?
— Только умно пиши.
— Не понял.
— Хоть вдоль пиши, хоть поперек, лишь бы не ерунду. Чтоб содержание толковое.
Игорь смотрит на длинный качающийся палец. Говорит, вздохнув:
— Спасибо за эр-у. За руководящие указания. До свидания, Константин Семеныч! Я подумаю на досуге.
И он удаляется, похлопывая подметками английских мокасин, держа локти чуть наотлет, мощным и сдержанным шагом. Навстречу ему попадается монтер Веселов, и он приветствует монтера помахиванием белой скульптурной руки.
А монтер Веселов недоволен. У него мокрая шевелюра (вероятно, сунул голову под кран), капли стекают по надутому лицу. Зевает, ежится от холода.
— Костя, — говорит он, — ты опять? Никуда я не пойду… Совесть имей, воскресенье ведь, не хвост собачий! И дело есть: телевизор в шестнадцатой квартире обещался починить.
— Пойдешь! — непреклонно заявляет Константин Семеныч. — Пойдешь как миленький! А халтуры у тебя каждый день бывают. Не удивишь.
— Костя, ну чес-слово!..
— Идем. Надо Фридку разбудить. Мне одному не справиться…
Они подходят к окошку в первом этаже. То самое знаменитое окошко… Мне кажется, что и занавески-то в нем довоенные. И так же, как до войны, приколочена полка между рамами и на полку выложены продукты.
Согнутым пальцем Константин Семеныч барабанит в стекло.
— Будет мне покой когда-нибудь?! Что ты стучишь, ненормальный?
Это Дора Борисовна. Она-то не изменилась совершенно. Она не меняется. Бумажные бигуди в седых волосах, старчески румяные щечки, один выпуклый черный глаз выше другого.
— Простите, Дора Борисовна. Мы хотели — Фридриха…
— Опять?! Слушай, я пенсионер союзного значения! Я имею право на отдых?! Я принимаю снотворное, а мне в шесть утра бьют стекла!
— Очень нужен Фридрих, Дора Борисовна…
— Он спит! И никуда не пойдет!
— Разбудите его, а?
— Я говорю — он спит без задних ног! Он вчера примчался из Египта. Что ты улыбаешься? Тебе это шуточки?! Его вынимали из самолета по частям!
— Дора Борисовна, пожалуйста…
За спиной Доры Борисовны показывается Фридрих. Маленький мальчик Фридрих, ученик моего Алешки; мальчик, ставший довольно толстым и лысеньким папой, подающим надежды ученым, делегатом разнообразных конгрессов и съездов…
— В чем дело, братья?
— Одевайся — и к нам.
— А-а… Понял. Только, братья мои…
— Разговоры потом.
— Одеваюсь!
— Фридрих!.. — подземным голосом произносит Дора Борисовна. — Если ты разбудишь Гошу, пеняй на себя! Ну вот, уже разбудил! Гоша! Гоша!! Тебе кто позволил вставать?! Я кому говорю — стенке?
И в квартире на первом этаже начинается столпотворенье. Слышны голоса мужские и женские, грохочет мебель, стучат башмаки. Посуда зазвенела. Дверь хлопнула. Из подъезда, как выстреленный, вылетает Гошка, таща за лямку туристский рюкзак. Тотчас появляется и Дора Борисовна.
— Гоша! — кричит она. — Вернись. Я никуда тебя не пущу! Сейчас тебе будет так плохо, как никогда не было!
— Бабушка! — едва не плача, но в той же тональности вскрикивает Гоша. — Нет, нет и нет! Вы же знаете, я не уступлю!
— Вернись! Стой на месте!! Фридрих, держи его. Видишь, он взялся бегать, как на стадионе!
— И это взрослые люди! — задохнувшись от горя, кричит Гоша.
Смущенный Фридрих, уже одетый в тренировочный костюм и кеды, подходит к Доре Борисовне. Пухленькой ладонью гладит свою загорелую лысину.
— Бабушка, — сообщает он с запинкой. — По всей вероятности… я тоже пойду в этот поход. А почему не сходить?
— Конечно! — отвечает Дора Борисовна, вскидывая голову. — Тебе мало Египта. Тебе нужно свалиться в здешнем лесу. Ненормальный, у тебя нога и сердце! У Гоши такие гланды! Господи, а это что еще?! Зачем ты берешь удочку?!
— Рыбу ловить.
— Вот, вот. Чтоб свалиться в воду и утонуть. Я никуда вас не пущу! Я буду стоять в воротах, как вратарь.
Фридрих минуту раздумывает, затем говорит стеснительно:
— Бабушка, тогда мы полезем через забор.
— Не смей! Мальчишка!.. Нет, кончится тем, что я сама пойду в этот поход. И буду держать вас за руки!
Константин Семеныч стоит, посмеиваясь; ему нравится, что он заварил такую кутерьму.
— Ну, Дора Борисовна!.. — говорит он, подливая масла в огонь. — Кандидата наук — за руку… Доцента!
— Растяпу! — заканчивает Дора Борисовна. — Он может стать профессором, но все равно будет растяпой. Доцент! До сих пор не может получить квартиру. Ты помнишь, была свадьба — и он спал под столом? Так он хочет дождаться новой свадьбы. Нет, это судьба: в нашей семье даже при коммунизме новобрачные будут спать под столом. Гоша! Иди домой, чтоб тебе пусто было!
— Бабушка, я не реагирую, — отвечает успокоившийся Гоша.
— Иди, я помогу вам собраться. Что вы напихали в мешок? Разве так укладывают вещи?
Как часто мы, старики, жалуемся, что не понимаем своих детей, хотя все-то мы понимаем, а жалобы наши давно сделались смешной и наивной традицией, вроде сетования на капризы погоды.
Мы обижаемся на детей, а у них подрастают свои дети. Поколения сменяются через двадцать пять лет, но за этот срок теперь и века сменяются: век электричества, нейлоновый век, атомный век… Торопится жизнь. И что-то уходит из нее, отмершее, ненужное, о чем нет смысла жалеть, а что-то сохраняется, передается из поколения в поколение. И когда видишь это — нет сожаления и горечи, нет страха душевного. Да и не может быть… Вот о чем я подумываю сейчас, на своей скамеечке под полосатым детским грибом. Я не хочу соврать, мне не так уж весело сидеть здесь, смотреть, вспоминать, сравнивать: я и грущу, и поплачу втихомолку. Но мне хорошо.
Взрослые ушли со двора, собирают походное снаряжение. Остался один Гоша. Дежурит у подъезда. Руки за спиной, краем башмака вычерчивает на асфальте какие-то фигуры. Нет-нет да оглянется, посмотрит на окна. Я догадываюсь, кого он ждет…
Вот наконец она появилась. Загадочное существо тринадцати лет, невероятная красавица с улыбкою до ушей, с золотыми глазами, с тонюсенькой талией, невероятная уродина с рыжей мальчишеской челкой, с веснушками в копейку величиной, с голенастыми ногами в цыпках. Дочка монтера Веселова, Верочка.
— Привет.
— Тебе тоже.
— Сережку с Павликом не позвала?
— Сами придут, — говорит Верочка и поеживается, как отец. — Холодно еще… Дай мне куртку.
Гоша накидывает ей на плечи курточку, сам остается в трикотажной майке. И кожа на его руках покрывается пупырышками. Видела бы Дора Борисовна…
— Тебе отец из Египта чего-нибудь привез?
— Ага. Открыток целую пачку и вот, смотри, — транзистор.
— Барахло, — определяет Верочка, мельком глянув. — А матери привез чего-нибудь? Духи, например?
— Кажется, привез.
— Принеси посмотреть.
— Но как же я… Вера, мне же… Ну, неудобно…