Изменить стиль страницы

С к р ы п ч е н к о. У-у паразиты! (Размахивает пистолетом.)

О х о т н и к о в. Еще за простреленную тобой люстру с нас вычитать собираются. Ваше, говорят, пение так возбуждает трудящихся, что они теряют самообладание и становятся способны на все.

С к р ы п ч е н к о. Да какие же они трудящиеся?! Это трутни, мироеды, кровососы! Из всех щелей вылезли, на эстраду лезут, артисткам за пазуху десятки засовывают, цветки из волос на память срывают. Дали волю сволочам! Расстрелять всех пора! Забыли, чьей кровью живы! А вы тоже хороши! Нашли перед кем изгиляться, на гитарах тренькать. Да вы на их рыла посмотрите! Жалею, что хоть одного не продырявил.

П а п у (в восторге). Вот какой герой у нас гостит. Кузьма Крючков!

С к р ы п ч е н к о (Изумруду). А ты, однополчанин, буденовец, боевой трубач, ты почему уклоняешься от драки? Трус!

С о н я (с угрозой). Не трогай его!

И з у м р у д. Он прав.

О х о т н и к о в. Нет, не прав. Ведь не одни нэпманы-кровопийцы нас слушают. И трудовые люди ходят к нам, и военные, и всякие. Вот и студент (показывает на меня) тоже зашел. Значит, и ему нравится. А у нас закон: петь и плясать для всех без разбора, и для знатных, и для незнатных, для великих и для малых. Цыганские песни, русские, украинские… Песня объединяет людей, облагораживает. Мы ведь ни у кого удостоверений не спрашиваем. Пришел — слушай, веселись, восчувствуй, кем бы ты ни был. Ну случаются пьяные, хулиганы, скандалисты. Что же из-за них и не живи на свете? Дурак директор выгнал нас. Да ведь мы и без него не пропадем. Нас всюду, в любом городе примут.

С к р ы п ч е н к о (поражен). Значит, из-за меня вы без работы остались?

П а п у. Ой, молодец конник, орловский рысак, аллюр три креста! Все понял!

А н н а. Нет, Вася, ты не огорчайся. Не из-за тебя, из-за нас самих. Чересчур хорошо поем. Слишком громко. На всю Россию нашумели.

И тут глава семьи Николай Осипович берет в руки гитару и запевает «Будь счастлива» на слова Аполлона Григорьева. Все за столом тихонько подтягивают. В колыбельке заворочалась девочка, заплакала. Соня подбегает к ней, качает. Но пение за столом не прекращается. Ребенок затих.

Я (про себя). Как мне хорошо сейчас! Какие это чудесные люди, настоящие артисты, добрые, ласковые, мудрые. Кого мне благодарить за то, что я попал в этот дом? Васю Скрыпченко или вчерашних нэпманов?

И я наливаю еще рюмочку, чокаюсь с Васей и Изумрудом, почтительно кланяюсь Охотникову и Анне Николаевне и опускаюсь перед ней на колени.

Спасибо вам, великая артистка Анна Николаевна Охотникова, хозяйка этого дома. Как я счастлив, что сегодня попал сюда! Николай Осипович, не сердитесь, но я влюблен в вашу жену. Влюблен уже давно и безумно. Ради нее я попал вчера в «Прагу». Красивее ее голоса я ничего не слышал. Простите меня за то, что встрял в драку с нэпманами, но я не выдержал, не смог сдержать себя. И я, и мой отец, и моя мать, и мой дед — мы все артисты, как же мне было терпеть такое хамство. А теперь из-за меня вы лишились работы и должны искать другое место. Не осуждайте меня и Васю не осуждайте. Он хоть и старше меня, но так же горяч, мы с ним одной крови. Оба ненавидим буржуев и любим искусство, потому что революция и искусство ведь это одно и то же, одно вытекает из другого, правда, Вася?

П а п у. Ай, студент, ай, молодчик, как говорит — заслушаешься.

С к р ы п ч е н к о. Правда, мальчик! Мы эту сволочь рубали под Херсоном, под Житомиром, под Проскуровом и будем рубать. Скоро позовет нас Семен и скажет: «По четыре становись!»

И он опускается рядом со мной на колени перед Анной Николаевной.

А когда я буду умирать, обливаясь своей святой солдатской кровью, я умру с вашим именем на устах, Анна Николаевна!

Тогда Изумруд тоже падает перед Анной Николаевной на колени.

И з у м р у д. И я умру! К чертовой матери!

А н н а (треплет нам волосы). Ну, вставайте же! Зачем вам умирать, таким кудрявым, молоденьким, симпатичным? Живите!

Охотников передает гитару Соне, она запевает, и мы все подпеваем ей.

С о н я. «Со за чаво? Чаво дэлано? Дро табуно, дро табуно гэя ег джено. Ев гея?»

М ы  в с е. Фортэс!

С о н я. Парудя?

М ы  в с е. Фортэс!

С о н я. Кхэрэ авья!

М ы  в с е. Фортэс![2]

Песня допета. Мы встали с колен и окружили Анну Николаевну.

О х о т н и к о в (с бокалом вина подходит к нам, полный достоинства и спокойствия). От себя и от всех Охотниковых благодарствую. (Мне.) Нет, никакой вашей вины во вчерашнем происшествии нет. А за любовь к Анне Николаевне спасибо. Нынче у нас особый день. Тридцать один год назад, когда распался наш старый хор, стали мы собирать новый. Искали певцов, певиц, танцоров, гитаристов. «Ты сходи, — сказал мне один человек, — на Прохоровку, в рабочие женские спальни. Там молодая русская ткачиха так поет — заслушаешься». Пошел я на Трехгорку, в прохоровские спальни, как теперь говорят, в общежитие. И услышал я там Нюшу. Пела как ангел. Простая девчонка, деревенская. Взял ее к себе в хор. А через год поженились мы с ней. Тридцать лет, день в день тому назад. В храме Всех Скорбящих радость на Большой Орде. Было это после смерти Александра Александровича, за год до коронования Николая Александровича. Короновали его в Кремле, а свита его жила здесь у нас, в Петровском дворце. После венчания покатили мы в Петровский парк на десяти извозчиках. В этот самый домик. А через десять лет, — только через десять! — родилась у нас дочка. Вот она — Сонька. Теперь уж сама мама. И имущества у нас было — вот эта самая медвежья шкура да вот эта гитара Краснощековская. Приезжали к нам гости, пели, плясали, завидовали молодости нашей и счастью. Ведь были мы здесь счастливы. (Показывая на жену.) Она и счастье и свет в этом домике.

С к р ы п ч е н к о. Спойте нам, Анна Николаевна! Порадуйте!

А н н а. Нет, уж лучше я вам мою пластинку поставлю… Там у меня голос звонче, моложе.

Охотников заводит граммофон, ставит пластинку, и по всему домику несется голос Анны, низкий, бархатный, душевный. А на фоне своего пения сама Анна Николаевна говорит.

Все ты правильно сказал, Николай, все события вспомнил. Об одном только не упомянул, пощадил меня. А ведь сегодня день в день исполнилось мне пятьдесят.

Несмелые голоса Скрыпченко и мой: «Поздравляем, поздравляем…» Но Анна Николаевна делает жест, чтоб не перебивали ее.

В этот день была у нас свадьба. Тогда мы и решили… Как исполнится пятьдесят — в этот день навсегда я брошу пение, уйду на покой. Не удалось нам с тобой, Николай, накопить состояние, ну да черт с ними с деньгами, проживем! Дочка у нас, внучка у нас, гитара у нас, медвежья шкура… Правда, Папу?

П а п у. Ты всегда правду говоришь, лебедка! Раз так говоришь — значит, так оно и есть.

С к р ы п ч е н к о. Да кто же лучше вас петь может?

Я. Разве пятьдесят это много?

А н н а (гладит меня по голове). Для женщины много, мальчик. А для певицы и вовсе. У нас теперь молодые появились: Ляля, Марина, Нина. Они славно поют.

С к р ы п ч е н к о. Да кто разве сравнится с вами!

А н н а. Это не я, это моя пластинка поет… Нет, я не хочу, чтоб мой голос сравнивали с моим же голосом. Чтоб говорили: «Раньше она…» Мы с Николаем Осиповичем на семейном совете решили. И тридцать лет назад и сегодня. Как решили, так оно и будет. (И шепотом, тихо-тихо.) «Прощаюсь нынче с вами я, цыгане, и к новой жизни ухожу от вас… Не забывайте меня, цыгане, прощай мой табор, споем в последний раз…».

Охотников играет на гитаре, Анна Николаевна, Соня и Скрыпченко поют. И вдруг…

И з у м р у д (зарыдал). Не могу больше! Петь, плясать каждый вечер, чечетку бить перед пьяной сволочью, рожи их видеть, пятерки с пола подбирать. Для того ли мы на конях за Семеном скакали, кровью своей пол-Польши полили, под красным знаменем революцию несли? Нету сил! Да за что же нам такое унижение терпеть?! Из одного ресторана выгнали, мы в другой побежали каблуками хлопать… Отпустите меня!

О х о т н и к о в. Куда тебя отпустить?

И з у м р у д. В другое место! В другую страну! Где к нам как к людям относиться будут, где нас уважать будут.

О х о т н и к о в. Разве ж тебя здесь не уважают?

И з у м р у д. Если уж погибать, так хоть было б за что. Были бы деньги, бриллианты, золото. Там, в Англии, во Франции, в Бельгии, в Америке, цыгане деньги лопатой гребут. А здесь… Да ведь вы сами, Николай Осипович, сколько раз говорили, что хуже чем к цыганам здесь относятся разве что к собакам. Говорили?

О х о т н и к о в. Говорил. Иногда. В сердцах.

И з у м р у д. Что все цыгане для них воры, жулики, конокрады. Сколько раз я слышал, что, мол, никто вас в нашу страну не звал, сами пришли, только Россию поганите. Вот растет у нас дочка, сейчас-то ей всего два годика, а как пойдет в школу, мальчишки будут ее цыганской мордой обзывать, дразнить, избивать. Надо ей поскорее в паспорте национальность сменить, написать русская, пока не поздно. Здесь цыганом быть нельзя.

А н н а (спокойно). Ты и не цыган, сынок. Как и я не цыганка. Мы с тобой русские. И все цыгане об этом знают. И к нам как к родным относятся.

С к р ы п ч е н к о. Он черный, у нас в полку все его цыганом звали.

А н н а. Когда в девятьсот пятом не то под Серпуховом, не то под Тулой бастовали рабочие, казаки люто их усмиряли, многих расстреляли, повесили. Бродил тогда по тульской дороге сирота, побирался, плакал… Родителей его казаки убили… И проезжал по дороге табор. А цыгане детей любят. Подобрали паренька, накормили, имя дали… И стал он кочевать вместе с табором. А как прибыл табор в Москву, сюда в Петровский парк, мы к себе мальчишку прибрали. Вскоре у нас Сонька родилась. Так и стали их звать: жених и невеста. А выросли — поженились действительно. Так что никакой ты, Изумруд, не цыган, и не надо тебе тяготиться своим происхождением. Мы с Николаем в любую минуту тебе справку напишем — русский ты, тульский. Только с цыганами вырос. А теперь их стесняешься.

И з у м р у д. Нет, тетя Нюша, я ни от кого свою кровь не скрываю. Привык считать себя цыганом, сколько себя помню. А вам благодарность и спасибо, что приютили, выкормили, дочку за меня отдали. На́исто![3] Только вы ведь и меня поймите. Два года я в Первой Конной с Васей Скрыпченко был, я конник, я боец, как и он, ненавижу буржуев, нэпманов, я жизнь отдавал за мировую революцию. А где она, эта революция? Уеду я от вас.