Изменить стиль страницы

— Вива ла република эспаньола!

— Вива! — поддержали мы.

— Вива эль френте популар!

— Вива! — подхватил хор.

— Но пасаран! — во все горло прокричал Орел и обеими руками вздел винтовку над собой.

— Но! па! са! ран! — прогремели мы.

Шофер перевел скорость, и Орел чуть не упал, но его заботливо поддержали. Мы все поднялись на ноги и, потрясая своим оружием, скандировали:

— Но па-са-ран! Но па-са-ран! Но па-саран!

— No pasarán! — прозвенел женский голос.

— No pasarán! No pasarán! — вразнобой, но уверенно повторили старики.

Машина уже отошла метров на сто от тех, кто нас накормил, а мы продолжали кричать в их сторону, и они, не расходясь, смотрели нам вслед. Но вдоль улицы стояли кучками другие женщины, старики и дети, они приветствовали нас, и мы повернулись к ним, безостановочно выкрикивая свое обещание, свою клятву: «Но пасаран! Но пасаран! Но пасаран!» Только возвышавшийся над нами, как каланча, Казимир все еще глядел назад.

То же самое произошло и в следующем селении, и в следующем, и еще в одном. Скоро мы были настолько сыты, что не могли больше съесть ни кусочка и лишь пили то красное, то горьковато-сладкое белое вино и везде клялись народу: но пасаран!

Потом вдоль каравана машин протрещал кожаный мотоциклист и что-то говорил шоферам, и те перестали останавливаться, и в селениях, через которые мы проезжали, женщины понапрасну протягивали нам и воду, и вино, и хлеб. Мы проносились мимо, и они ставили кувшины и миски прямо на землю и всплескивали руками и горестно качали головами, а оборванные мальчишки, восторженно вопя, бежали сколько могли рядом и отставали. Однако и там, где не было остановки, мы продолжали стоя выкрикивать то немногое, но самое важное, что знали по-испански. И уже стемнело, а мы совсем охрипли и все же, завидев вышедших на порог своего дома, жмурящихся от слепящих фар, высоко поднимающих кулаки людей, мы вздымали винтовки на вытянутых руках и из последних сил напрягали горло, как бы присягая, что не пропустим фашистов, что там, где будем мы, они не пройдут.

Поздним вечером, измученные, но счастливые, мы въезжали в уже спящий городок. Передние машины с немецкими и балканской ротами ушли куда-то в боковые улицы, а польскую подвезли к длинному одноэтажному зданию с высоко расположенными маленькими окнами. Внутри его было пусто; одна-единственная лампочка еще тлела под потолком; вдоль всех четырех стен лежали вороха соломы.

Владек распорядился, чтобы все не медля ложились спать, имея винтовки при себе, не раздеваясь и не снимая ботинок, потому как бригада еще с полдня зачислена в резерв мадридского фронта.

Повторять не понадобилось. Входя, бойцы с облегченным вздохом валились на колкую соломенную подстилку, и богатырский храп сразу же волнами заходил над спящими…

— До брони! — рявкнул кто-то над самым ухом.

— До брони! До брони, товажише! Алярм! — встревоженно перекликались разные голоса.

— В ружье! — четко скомандовал неподалеку надтреснутый, но бодрый голос Остапченко, и я услышал его твердые шаги. — Тревога! Вставать! В ружье! — повелительно повторил он. — Поднимай отделение, Алексей, и без суеты выводи строиться.

В полутьме люди собирались, одни громко зевая и потягиваясь, другие, откашливаясь, одергивая одежду, поправляли пояса и портупеи, надевали свалившиеся во сне головные уборы, топали, отряхивая с себя солому, продевали руки в лямки вещевых мешков и продвигались к выходу.

Снаружи была звездная и неожиданно холодная ночь. Мы быстро построились с винтовками у ноги. Владек, невнятно бросив команду, соответствующую русской «оправиться, можно курить», потому что все, став вольно, зашарили портсигары и кисеты, и взяв с собой несколько человек с правого фланга, куда-то ушел. Перед строем появился Болек. Приподнимаясь на носках и поворачиваясь слева направо и наоборот, он взволнованно предупредил, что сейчас нам раздадут боеприпасы, и мы выедем к фронту, и что он, Болек, надеется на нас. И действительно, с той стороны, куда ушел командир роты, приближалась вереница носильщиков с ним во главе, и каждый нес на согнутой спине белый ящик, обеими руками держа его через плечо за петлю. Ящики тяжко ударились о землю. Принесшие вскрыли их тесаками.

— Разнесите, ребята, по отделениям, — послышался голос Остапченко справа.

Одни ящики волоком подтащили к левому флангу. Казимир приблизился первым. Набив подсумки, он принялся рассовывать обоймы по карманам куртки и штанов.

— Правильно, — одобрил его незаметно подошедший Остапченко. — Берите, товарищи, и в ранец, кто сколько захочет, но обязательно по счету. А ты запиши, — обратился он ко мне, — чтобы держать число выстрелов хоть приблизительно на учете. Лучше взять побольше, никому не известно, как будет налажено боепитание. Может случиться, что лишняя обойма спасет кому-нибудь жизнь. Однако не следует и перегружаться, а то потеряете подвижность.

Люди отнеслись к его советам всякий по-своему. Некоторые набирали по тридцать и даже сорок обойм, а кое-кто обошелся двадцатью, — может быть, просто не поняли. Когда я стал с грехом пополам записывать в темноте, всех поразил Казимир: у него насчиталось двести пятьдесят патронов. Считая неудобным отставать от своего бойца, столько же взял и я; в подсумки входило всего по четыре обоймы, в карманах уместилось еще десять, а остальные двадцать пришлось уложить в мешок, и, закидывая его за спину, я даже удивился, до чего он потяжелел.

Разобрав патроны, рота пересекла площадь и поднялась немного в гору к высокой каменной стене, окружавшей не то казарму, не то семинарию, во мраке трудно было разобрать. Владек и Болек, пересчитав ряды и приказав не шуметь, удалились. Никто не чувствовал холода, так нас подогревало сознание, что вот сейчас, прямо отсюда, мы двинемся в бой. Прошло с полчаса. От площади донеслись голоса и шаги. В ночной тишине было слышно, как один из идущих споткнулся. Возвращались наши командир и комиссар. На правом фланге кто-то негромко скомандовал: «Бачность!» Владек, прижимая приклад к бедру, прорысил на свое место, а Болек, единственный в роте, кто не получил винтовки, а щеголял с маленькой желтой кобурой на поясе, в которой мог прятаться разве дамский браунинг, сухо уведомил нас, что для проверки готовности бригады была проведена учебная ночная тревога, что прошла она вполне удовлетворительно и что наша рота явилась в предназначенное ей место своевременно.

С самого Парижа мне ни разу не удавалось выспаться так, как, несмотря на «алярм», я выспался на жесткой соломе этой ночью в наспех приспособленной для ночлега пустовавшей конюшне. Да и умыться здесь можно было получше, чем вчера на полустанке. Вдоль ее наружной стены тянулся желоб для водопой с несколькими кранами. Зато положение с утренним кофе обстояло, судя, по всему, ничуть не лучше, чем накануне, но теперь, когда мы были близки к цели, лишения и неудобства переносились гораздо легче и общее настроение даже натощак поражало своим благодушием; достаточно сказать, что в очереди у кранов не происходило обычных пререканий. Радовало всех и то, что выход в город, конечно без оружия, был разрешен при условии возвращения к полудню. Для того же, чтобы оставленные прямо на соломе винтовки и патроны пребывали в сохранности, у входа во временную казарму был поставлен часовой с приказанием не впускать никого постороннего.

В том, насколько строго выполнялось это предписание, Ганев, Остапченко, Лившиц и я убедились, когда, побрившись, умывшись до пояса и почистившись, решили пойти поискать, где в этом городе можно выпить кофе. Едва мы вышли из отодвигающейся на шарнирах конюшенной двери, как узрели неразлучных Иванова и Трояна, оставленных в Альбасете. Они, несомненно, поджидали кого-нибудь из нас, но на весьма почтительном расстоянии от хмурого часового. На радостях все бросились обниматься и, лишь закончив эту лирическую сцену, почувствовали некоторую ее преувеличенность, ведь мы простились всего трое суток назад.

— У вас тут опаснее, чем на фронте, — пробурчал, лобызаясь со мной, Иванов. — Не часовой, а какая-то лейденская банка. Подошли спросить, так он чуть-чуть не разрядился.

Выглядели Иванов и Троян — нам не чета. На обоих были вельветовые, как на немцах, береты, куртки и шаровары до земли, причем разные: на Иванове коричневые, а на Трояне темно-лиловые. С помощью сбивчивых перекрестных вопросов и ответов их чудесное явление объяснилось просто. Они приехали в расположение бригады на грузовике с советскими «максимами» вчера засветло, еще до прибытия в Чинчон, как назывался, оказывается, город, в котором мы ночевали. Сдав груз бригадному офицеру-оружейнику, они должны были с той же машиной вернуться к своему старшему лейтенанту. Но так как бригады в означенном месте не обнаружилось, а водитель ждать отказывался, Иванов и Троян выгрузили пулеметы, прямо на площади, прикрыли брезентом и уселись караулить; когда же поздним вечером сдали их кому следовало, решили в Альбасете не возвращаться.

— Вы что ж, думали, мы с Трояном в тылу окопаемся? — вопрошал Иванов, скаля в улыбке свои бульдожьи нижние клыки. — Вы, значит, будете со славою воевать, а мы на мух рты разевать? Ан мы тоже не пальцем деланы. Сегодня ни свет ни заря, заявились к командиру бригады, не дали ему глаза протереть. Так, мол, и так, доставили восемь родных «максимов» и двенадцать чужеродных «льюисов», а сами желаем остаться пулеметчиками в батальоне Тельмана, если можно, в одном расчете, третий номер сами подберем. Ну, он протер глаза, проверил наши документы и разрешил. «За дезертирство из тыла на фронт, — говорит, — не расстреливают!» Но сначала приказал лично проверить подготовку выделенных на станкачи людей и проинструктировать, кто получит ручные, хотя насчет «льюисов» инструкция одна: последнее дерьмо. Мы и старшему лейтенанту Бойко доказывали. Они же работают только в безвоздушном пространстве да еще в сибирском снегу, а чуть пыль — все лучше из самоварной трубы стрелять — благо похожа.