Изменить стиль страницы

К моему изумлению, преобладающее большинство предпочло сдать вещи до востребования, продемонстрировав тем самым в плане личной судьбы ничем не оправданный оптимизм, и в альбасетское отделение Socorro rojo пришло не более четверти наличного состава роты (впрочем, из нас шестерых один Юнин посчитал, что его «цивильное» барахло еще сможет ему понадобиться).

Пожертвования принимал сутулый человек, судя по цвету лица, бывший политзаключенный, работавший в МОПРе, так сказать, по специальности. Вытряхнув содержимое моего несессера на стол, служивший барьером между приемщиком и жертвующими массами, он принял у меня из рук полуботинки, брюки и засаленную куртку из чертовой кожи. Внезапно я вспомнил, что в одном из ее карманов осталось двести франков, и жестами объяснил это. Найдя и развернув две хрустящие ассигнации, мопровский работник протянул их мне, но взять деньги сейчас было явной непристойностью, и я постарался мимически изобразить, что эти кредитки тоже отходят МОПРу. Приемщик закивал головой, записал двести франков в прошнурованную узенькую книжку, не улыбнувшись, пожал мне руку и занялся следующим, предварительно с неимоверной быстротой разбросав мое барахло по полкам. Отходя, я посмотрел на свой раскрытый несессер, праздно валявшийся в груде ранее выпотрошенных чемоданов, и мне вдруг сделалось не по себе. Необъяснимая острая тоска охватила меня, как в Перпиньяне, когда я опустил в почтовый ящик прощальную открытку.

Стоявший в очереди Ганев, словно угадав мое настроение, улыбающимися глазами указал на полки и протянул:

— «Разделиша ризы моя себе и об одежде моей меташа жребий…»

На другой день за завтраком Болек такой скороговоркой отбарабанил перевод на польский последних сводок военного министерства, что я почти ничего не понял, кроме одного: они были малоутешительны. Об этом красноречиво говорило выражение лиц и чтеца и более, чем я, понятливых слушателей. В заключение Болек попросил нас поскорее допивать кофе, но едва мы, обжигаясь, взялись за выполнение его просьбы, как неумолимый Владек приказал строиться.

По мокрому автомобильному шоссе он вывел роту за город.

Сразу за последними домишками, возле прижавшейся к обочине легковой машины, нас ждал Андре Марти, все в том же коротком белом полушубке нараспашку и мушкетерском берете. Его окружало несколько человек с неизменным Видалем во главе. Немного не дойдя до них, мы свернули в раскисшее от дождей поле. Владек остановил нас, привел строй в порядок и вместе с Болеком направился к приближавшемуся Марти. На ходу Марти что-то сказал Видалю, и тот, подбежав поближе и приложив ко рту сложенные рупором ладони, прокричал, чтобы те товарищи, которые когда-нибудь в какой-либо армии служили в офицерских чинах, вышли из рядов. Никто, однако, не шевельнулся. Офицеров среди нас не было. Но тут же я опомнился: ведь Дмитриев и Остапченко офицеры. Возможно, они не поняли? Я повернул голову к левому флангу и увидел, как Остапченко — верно, кто-то успел шепнуть ему, чего хочет Видаль, — раздвинул строй и вышел вперед. Составив каблуки вместе, он поправил пилотку, одернул френч и, прямой, как оловянный солдатик, широко размахивая руками, зашагал к пригорку, где остановился Марти со свитой. У подножия холмика Остапченко четко приставил ногу и приложил кулак к виску. Засунув оба больших пальца за пояс, Марти смотрел на маленького Остапченко с высоты своего роста, увеличенного горкой, и, вероятно, обратился к нему с вопросом, потому что Остапченко беспокойно завертел шеей: ему, бедняге, нужен был переводчик. Вмешался Видаль, должно быть, знавший немецкий, и объяснение состоялось, после чего Остапченко все тем же твердым шагом отошел в сторонку к Владеку и Болеку.

Я поискал глазами Дмитриева и не нашел, но из рядов он не вышел. Запомнил, значит, сделанное Пьером Гриммом предупреждение насчет командных постов.

Пронзительный фальцет Видаля вторично прорезал влажный воздух. Теперь предлагалось сделать сорок шагов окончившим любую военную школу. Это, скорее всего, чтобы сократить для таких сроки подготовки…

— En avant marche! — скомандовал Видаль.

Я находился в первой шеренге и, не размышляя, будто кто-то меня в спину толкнул, пошел с левой, считая про себя почему-то по-французски: un, deux, trois, quatre…

Смотря прямо перед собой и припечатывая подошвы, чтоб не споткнуться и не поскользнуться на неровной вязкой почве, я слышал, что по сторонам шагали немногие. Досчитав до «quarante», я остановился. До холмика, на котором расположился Марти со штабом, оставалось порядочно, и Видаль стеком сделал нам знак подойти поближе. Нас набралось человек до двадцати. Марти с помощниками спустился с подсохшего возвышения в грязь и начал обходить неровную шеренгу с правого фланга. Слышно было, что каждого спрашивают, какую военную школу он окончил и где. Болек, если требовалось, выступал в привычной роли переводчика. Дошла очередь и до меня.

— Белогвардейский кадетский корпус в Югославии, — выпалил я раньше, чем последовал вопрос, и, услышав, как это прозвучало по-французски здесь, на осеннем испанском поле, да еще в присутствии Андре Марти, сам ужаснулся.

— Фамилия?

Я ответил.

— Немец?

— Русский.

— Надо говорить: белый русский, — наставительно поправил Видаль.

— А я вовсе не белый, — возразил я с внутренним возмущением, — в белые годами не вышел.

— Место рождения?

— Санкт-Петербург.

— Сколько лет?

Я сказал.

— Не похоже, солидности мало, — ответил Видаль уже отходя и бросил кому-то через плечо: — Запиши командиром отделения.

Пришлось повторить все над блокнотом: фамилию, имя, где я родился, и сколько мне лет, и что я бывший белый, и окончил Русский кадетский корпус в Сараеве, и через какую организацию приехал.

Получилось совсем не то, чего я ожидал. Я почувствовал себя чуть ли не самозванцем, ведь во Франции кадет — нечто вроде вольноопределяющегося, хотя, с другой стороны, и в старой русской армии всякий, окончивший кадетский корпус, автоматически приобретал права вольноопределяющегося I разряда.

Завершив обход, Марти, Видаль и сопровождающие направились к легковой машине, а мы вернулись в ряды, и рота вольным шагом выбралась на шоссе. Здесь Болек по списку вызвал новоиспеченных командиров и предупредил, что назначения временные и будут утверждены после испытания в бою.

За это время Владек перестроил роту строго по ранжиру, разбил ее на взводы, а взводы на отделения и развел нас по местам. Бывший поручик Остапченко со всем своим карпатским опытом был вознесен до командира взвода; я смущенно держался сзади и в результате, оставшись последним, попал на левофланговое отделение. Мне подчинили шесть неполных рядов самой мелкоты, перед которой даже Юнин и Лившиц оказались гигантами, по крайней мере, оба попали в предыдущее отделение.

Растыкав нас, Владек прошел по фронту, внимательно всех оглядывая. Пройдя мимо меня, он с неодобрительным видом остановился; нетрудно было догадаться, что — сам небольшого роста — он тех, кто ниже его, не ставил ни во что. На ломаном русском языке он сухо осведомился, говорю ли я по-польски, а, узнав, что только понимаю, да и то с грехом пополам, еще сильнее нахмурился и, сплюнув, ушел к середине роты. Скоро он возвратился с молоденьким краснощеким пареньком моего роста и поставил его мне в затылок, сказав, что так оно будет лучше, потому как тен Казимир хорошо умеет «по-росыйску».

Вернувшись к себе, мы прежде всего переместились так, чтобы люди из одного отделения находились вместе, а отделения одного взвода — по соседству. Не успел я обжить новую койку, как отделенные получили распоряжение составить в двух экземплярах списки своих бойцов: один — оставить себе, а второй сдать взводному; в списках необходимо было подчеркнуть фамилии тех, кто не служил ни в какой армии. Выяснилось, что из всей чертовой дюжины нашего отделения — вместе с Казимиром нас стало тринадцать — только он один отбывал воинскую повинность в Польше; все остальные по различным причинам на действительную службу не призывались (или не являлись) и не только никогда не стреляли из винтовки, но и наблюдали ее лишь издали в руках тех или иных жандармов или еще глазея на военные парады.

При составлении списка обнаружилось и другое, весьма парадоксальное обстоятельство. Потому ли, что поляки сравнительно рослый народ, но в левофланговом отделении польской роты не нашлось ни единого настоящего поляка. Даже Казимир, невзирая на свое ультрапольское имя, на вопрос о национальности ответил, что он белорус; все прочие одиннадцать моих подчиненных назвали себя евреями, одни употребляя определение «польский», другие довольствуясь дополнением «из Польши». В большинстве они были, как и комиссар Болек, студентами бельгийских университетов, но трое сказались ремесленниками из Парижа. Эти последние в беседах между собой пользовались в равной степени и польским и французским, языками, но, когда спорили или ссорились, переходили на идиш.

Я передал копию списка Остапченко перед обедом, а выходя из столовой, случайно услышал, как Болек с тревогой сообщал Владеку, что по предварительным сведениям свыше сорока процентов роты не имело дела с огнестрельным оружием.

— Таких за одну неделю обучить обращению с ним будет нелегко, — заключил он.

Дома нас ожидал сюрприз. У нашего парадного стояли два вооруженных часовых, в той же защитной форме и зеленых беретах, как у Пьера Шварца, наверное, французы.

Прежде чем распустить роту, Владек оповестил нас, что «до халупы» привезли оружие, но чтоб мы не толкались и не творили беспорядка, а шли всякое отделение к себе, где и будет производиться раздача.