Изменить стиль страницы

Урок

«Если ты встанешь на колени, да как следует сложишь руки и скажешь: милый, дорогой Лайош Надь, очень тебя прошу, дай мне пенгё, — то получишь за это один пенгё. Ну! Поживей-ка! Не так, — хорошенько. Давай, давай, на оба колена. Так. Теперь проси. Громче. Что-о-о? Говоришь, что куражусь… моя желчь… глупые шутки… зря обижаю? Ты мне околесицу не неси, зубы не заговаривай, а говори ясно и чисто: милый, дорогой… вот так! очень тебя прошу… Ну, видишь. Если теперь и ботинки мои поцелуешь, получишь еще пятьдесят филлеров. Ну, целуй же. Как следует! Теперь скажи в первом лице: я — глупый, гадкий, мерзкий человек, — получишь еще пенгё — всего, выходит, два пенгё пятьдесят филлеров».

«Не скажешь? Тогда ничего не получишь. Скажешь или не скажешь? Да не скули, говори громко, смелее говори, ведь ты не лжешь, сколько бы гадостей ты о себе ни наговорил, все будет правдой».

«Вот так. Теперь встань, сядь сюда, на стул. Нет, нет. Не так близко, отодвинься подальше, это слишком уж близко, а ты мне ужасно противен».

«Во-первых, ничего ты не получишь. Если бы был достоин, я и так тебе дал бы. И комедии этой не стал бы разыгрывать».

«Да, обманул. Ну и что? Скажешь, ты не заслужил? Да разве можно дать два пенгё пятьдесят филлеров человеку, способному за два пенгё пятьдесят филлеров сделать то, что ты сейчас сделал? Ну, можно ли?»

«И тебе не стыдно? За два пятьдесят так унижаться. Становиться на колени, клянчить, себя бесчестить, ботинки мои целовать. Фи, ну и жалкий ты тип».

«Ты меня слушай. И придержи язык. Не грубиянь мне, не кипятись, не угрожай. Помалкивай и слушай, урок еще не кончен. Не придвигайся, отставь стул свой подальше, отодвинься, мне на тебя смотреть тошно, так и воротит от твоей рожи. И не шикай на меня! Да, я говорю громко, пусть слышат, пусть слышит все кафе, вся площадь Октогон, весь город, вся страна, Европа, весь мир! Не шикай, а не то…»

«Ты бы пораньше мне грубиянил. До этого. Тогда бы и кипятился. Давно уж. Но нет, ты унижаешься тысячелетиями. Ты вечно клянчишь. Ты целовал ботинки, сандалии, ноги. Ты складывал ладони, поклоны отвешивал, бился лбом оземь, ползал на животе, целовал руки, лизал края мантий, гладил розги, которыми тебя полосовали».

«Это ты толкаешь тачку. Ты погоняешь кнутом лошадь. Тарахтишь машиной. Ты выносишь на улицу скамейку со щетками да ваксами и душу выдыхаешь на ботинки, перед тем как в последний раз протереть их бархоткой. Это ты унижаешься настолько, что в стихах превозносишь того, кто хлещет тебя плетью, — тебя, пишущего стихи. Это ты хнычешь, какой ты идиот, какой слабый и трусливый, как сохнешь по женщине, которая, прижимаясь к груди другого, звонко хохочет над тобой и брезгливо от тебя отворачивается; проливаешь в стихах свои слезы о том, какой ты хилый, больной, как страдаешь, и — о, господи! — еще возводишь это в достоинство, даже похваляешься этим, ты рыдаешь, скулишь, стенаешь, кряхтишь, ты похваляешься и восхваляешь за деньги, за сущую мелочь — за один пенгё, за два пятьдесят».

«Но ты не одного себя топчешь, других тоже. Ты клевещешь, лжешь, фабрикуешь фальшивые обвинения. Ты отрицаешь факты, морочишь головы сказками, распускаешь страшные слухи; делаешь науку и утверждаешь, что солнце светит ночью, что дважды два — пять, что реки текут вспять, из долин в горы, утверждаешь, говоришь, пишешь для них за деньги, за каких-нибудь два пятьдесят, самое большее! Ты лжешь, ты втираешь очки, ты копаешь, косишь, пашешь, сеешь, жнешь, таскаешь тяжести, молотишь, добываешь руду, пыхтишь, потеешь, вздыхаешь, просишь, ворчишь, втихомолку ругаешься, кланяешься, приподнимаешь шляпу, славословишь, поешь хвалебные гимны и весенние песни, сыплешь анекдотами, потешаешь других и сам ржешь за деньги, — самое большее, за два пятьдесят. Ты болеешь за деньги, ты здоров за деньги, умираешь за деньги, лишь бы спокойно, надежно, тихо прислужничать, — за пару кусков хлеба, пару пощечин, пару ругательств, за подленькую и порочную жизнь».

«Если же ты к тому же и самка — о, тогда!.. Да, ты не отводишь глаз от новоявленного господина. Шлешь ему обворожительные улыбки, называешь милым его двойной подбородок, гладишь его тройное пузо и говоришь, какой он стройный мальчик, его желтые клыки называешь красивыми жемчужными зубами и нарекаешь его своим ангелом! Ты обнимаешь рукой его прущую из воротника заплывшую жиром шею, воркуешь на ухо, нежно дышишь, наигрываешь страсть за деньги, ах, даже млеешь от наслаждения за небольшое повышение цены».

«Если ты самец, так называемый мужчина — мужчина! смех, да и только! — какая бесстыдная ложь, ведь ты скопец, гермафродит, ты черт знает что такое, я даже не знаю, с чего начать, какой обрушить на тебя град обвинений в низости, подлости, — да что говорить! — ты лезешь в клоаку, копошишься в грязи и дерьме. Ну, какие слова найти для тебя? Ты монстр».

«Ты согласен стать еще мерзостней, еще грязней, вонючее, — ты слизываешь объедки, ешь отбросы, а подаешь яства, ты прислу-у-у-у-уживаешь! Ты готовишь ванну и сам не моешься, ты, в конечном счете, толкаешь на бесчестье свою дочь, ты живешь с женой, зная, что она досталась тебе лишь потому, что не нужна была им; ты плодишь детей на произвол судьбы, наперед зная их жребий, ты вызубриваешь только то, чему тебя учат, ты боишься правды, — все, воистину все ты делаешь ради денег. Да что там! Ты ведь и убиваешь за деньги, — убиваешь даже таких, как ты сам. За два пятьдесят. Ты слушаешь оперу с поющими королями и графами, да еще им и рукоплещешь, ты смотришь балет и с почтением думаешь о великом герцоге, с которым спит та самая Преображенская; ты восхищаешься Реймским собором, ты упиваешься звоном колоколов, плачешь на похоронах, ты читаешь книги, в которых все против тебя, более того, — если можешь, ты и сам пишешь такие книги, за деньги, за два пятьдесят, а то и за меньшие, ты помогаешь гасить пожар, ты, ты безумный мерзавец, ты самоубийца, растлитель своего потомства на протяжении тысячелетий. За деньги ты взвиваешься ввысь, за деньги же падаешь, но не высоты ты ищешь, взлетая, и не смерти — падая, ты жаждешь только прислуживать другим. Ты любишь за деньги и за любовь платишь деньгами, платишь за тело и за душу, и на участливый вопрос «болит ли еще у тебя голова, бьется ли еще тревожно твое сердце?» — спешишь открыть кошелек. Ты вступаешь в ряды и в армии встаешь во фрунт. Ты готов убивать за деньги, и вовсе не для собственного удовольствия; за деньги ты идешь убивать и подыхать, в конечном счете и гневом ты пылаешь тоже за деньги, и «противника» ненавидишь за деньги, с уже искренней страстью вонзая в него свой штык — за деньги, прислужничая, всегда для других, ты всерьез лезешь на удочку, даешь себя облапошить, восторгаешься за деньги, за один пенгё, за два пятьдесят, ты превращаешься в идиота, становишься тупее, чем ты есть, — всё за деньги, за деньги. Тебя вздергивают на виселице — за деньги, вешаешь ты сам — за деньги, и вешаешь всегда себе подобных, ради других, прислужничая им; ты глазеешь, когда вещают, ты трепещешь, сладкий ужас пронизывает тебя, ты читаешь приговоры, ты одобряешь, ты убаюкиваешься, ты все понимаешь за деньги, покорно идешь в тюрьму и балдеешь от счастья, выходя из нее, ты хочешь жить, радуешься солнечному свету, солнцу, которое изо дня в день льет свет на твое унижение и по вечерам валится за горизонт с ликом, пылающим от стыда. О господи! Эта лавина обвинений могла бы превзойти Ниагару и, если ты не изменишься, она будет изливаться, сотрясая небесную твердь, до скончания веков».

«За деньги. За сущую мелочь, за один пенгё, за два пятьдесят, за одну иену, за шиллинг, доллар, франк, лиру, не все ли равно — лишь бы за деньги, которые для тебя означают ночлежку, дрянное пойло, обноски, червивые объедки, потугу импотента, чахоточного ублюдка, на лице которого ломброзианские[51] стигматы каторжного труда и преступности — за деньги, которые для тебя и есть жалкая твоя жизнь. За деньги!»

«Только спокойно! Денег ты от меня не получишь, ни гроша. Но урок сейчас кончится. Первый урок заключает в себе ровно столько, сколько выдержит твой умишко. Вижу, ты понял, вон как дрожишь и рад бы, вижу, влепить затрещину».

«Но не мне, не мне, достопочтенный ближний, или как тебя там! Не мне. С этим ты, пожалуй, подзапоздал. Вначале следовало, — в адамову пору. Вот тогда надо было взять себе в ум и устыдиться. А ты только что вставал на колени. Тебе бы у истоков времен возгореться гневом! Праживотному следовало убить другое праживотное, но не за деньги, не за мелкие блага, не за объедки и не прислужничая, как это и случилось, а бескорыстно, по-человечьи. Когда праживотное подставило свою мохнатую грудь другому праживотному, чтобы то ее почесало, — вот тогда и надо было, и немедля. Сказать «нет!» и вонзить каменный нож по самую рукоять. А если оно оказалось бы сильнее, то еще проще, — умер бы ты. А ты сейчас, вот только что, вставал на колени ради одного пенгё. Ты должен был умереть, а вместо этого почесал мохнатую грудь и тем отравил человечеству все и вся на шестьдесят тысяч лет вперед. Не надо было лобызать его лапу. И ногу не надо было. Не следовало биться лбом оземь, ползать в пыли. Не таскал бы тяжестей. Не пас скот. Зачем? Открыл бы загон, — пусть себе бежит на все четыре стороны. Не шлифовал бы ты камни, не подбрасывал бы в костер дров, — пусть бы погас, чтобы в мире воцарились холод и мрак. Зачем свет, если ты становишься на колени, клянчишь и лижешь руки. И не надо было тащить телегу, брать оружие, истреблять крапиву, слюнявить полы пурпурных мантий. Не следовало есть. Не нужно было дышать. Сесть бы тебе тогда куда-нибудь и сидеть неподвижно, безмолвно, без еды и питья, до самой смерти. Да лучше бы сгинул ты! Что говорить, столько всего мог бы ты сделать. Саданул бы мухобойкой по лысине Юлия Цезаря; плюнул бы в тарелку господина Лукулла; поотравил бы своей плотью рыб, когда Ведий Поллион[52] бросил тебя в пруд за то, что ты уронил хрустальный сосуд и разбил его; воткнул бы иголку в сиденье фараоновского трона, подлил бы нефти в утреннюю простоквашу господина Рокфеллера, спрятался бы за троном китайского императора, дернул его за косу и, смеясь, пошел бы на муки».