Изменить стиль страницы

Выдающийся поэт выслушал меня и начал просвещать:

— О ком говорить? Я не со всеми запанибрата. Могу сказать, например, о Михае Борче Коложвари. Вот уж поистине святой человек…

Я почувствовал себя уничтоженным. Мой разум, моя душа обессилели настолько, что, не покинь я поэта, — сделался бы его беспомощной добычей. Какая пропасть между двумя людьми! Даже разговор невозможен.

Последние два месяца войны я едва смог вынести. Все прикосновения внешнего мира отзывались во мне нервной дрожью.

Осада Будапешта началась в сочельник. Дневник об осаде, вернее, о моей жизни в подвале, я принялся вести только со второго января. Зачем, точно сказать не могу. Когда писал, передо мной витала цель: хотелось, чтобы заметки мои прочли счастливцы, находившиеся далеко от театра военных действий. О событиях тех дней они узнавали из газет, а позже, быть может, из книг, лишь в самых общих чертах, но представить себе все подробности повседневной жизни одного из ближних своих, прозябающих в осаде, — никак не могли.

2 января, вторник.

Спал я в подвале. Хорошо спал. Один в кровати — жена, осталась на первом этаже в квартире дворника. У нее насморк, а может, даже небольшая температура. Семья дворника стала бояться самолетов и тоже переселилась в подвал, а жене моей разрешили спать на их кровати.

Вчера вечером было скучно. Вот уже неделю я живу в подвале, освещение здесь скверное, электричества нет, холодно, заняться ничем не могу, партнера для настольных игр, карт и шахмат у меня нет. Все же охотник сыграть со мной в домино нашелся. Мы сражались в мрачном убежище, свеча освещала мои игральные кости, керосиновый фонарь — игральные кости партнера. У дворника есть шесть керосиновых фонарей. К ним Марк дал пять литров керосина.

В десять часов я лег спать, заснул быстро, спал хорошо. Немного беспокоило, что жена не сошла в подвал. Но настаивать было бесполезно, она упрямилась, доказывала, что в подвале, мол, ей хуже, чем наверху.

Встав утром, я поднялся к ней, сел на край постели, мы стали разговаривать. Она тоже спала хорошо. У нее насморк. Я взял ее за руку, нащупал пульс; восемьдесят ударов — небольшое повышение температуры. Обычно по утрам пульс у нее шестьдесят — шестьдесят четыре.

К нам зашла Илонка. Она жила в одной с нами квартире на третьем этаже. Она еврейка, скрывается с фальшивыми документами. Илонка принялась жаловаться на свои беды. Она боится К. Дело в том, что жена К. узнала ее и сразу проболталась:

— А я хорошо знаю ее по Печу, она же еврейка!

Теперь Илонку мучает отчаянный страх. Лицо у нее сильно встревоженное, бледное.

— Что-нибудь придумаем, — пытаюсь я успокоить ее.

Жена моя тотчас же находит способ защиты:

— А у нее муж дезертир!

Неожиданно раздался мощный взрыв. Гром, грохот, посыпались черепки, осколки стекла, разные предметы. Воздух помутнел, казалось, весь дом обрушился, а может, и мы уже умерли и унесли с собой на тот свет воспоминание о последних мгновениях жизни. При звуке взрыва я сразу кинулся на пол, но, вероятно, запоздал бы с этой акцией, приведись мне таким образом спасаться от бомбы, Илонка тоже бросилась на пол рядом со мной. После взрыва что-то ударило меня по голове. Ощупал. Раны не обнаружил, крови на пальцах не было. Я поднялся. Опомнился. Илонка потом говорила, что первые мои слова, обращенные к жене, были:

— Видишь, ненормальная! Я всегда говорил, что нужно спускаться в подвал!

Жена без возражений поднялась — великое дело! — и начала одеваться. Я поторапливал ее:

— Скорей одевайся — и в подвал!

Я не испугался. Так мне показалось. Но спустя четверть часа после случившегося почувствовал вдруг, что хочется плакать. И не заплакал, быть может, потому лишь, что это было бесполезно. Разве что оплакивать утраченную веру в собственную неуязвимость.

На голове за правым ухом выросла шишка величиной в пол-ореха. В наш дом ударила бомба, сорвала угол крыши, перебила большую часть окон, засыпала двор черепками, штукатуркой, кусками жести и дерева, а главным образом — стеклом. Толстые матовые окна мастерской, помещавшейся над подвалом, тоже растрескались.

Я поднялся в нашу квартиру посмотреть, уцелела ли она. Квартира, по существу, не пострадала, только окна в кухне и передней были выбиты. И окна в комнатах, те что выходят на улицу, были повреждены, разбиты. Бомба, упавшая на наш дом, вероятно, была маленькой, благодаря этому мы остались живы.

К вечеру у меня разболелась рука. Я взглянул и тут лишь заметил, что рука ранена. С микроскопической ранкой-царапиной и шишкой на голове я стал первым раненым в нашем доме.

Выяснилось, что русские теперь не только обстреливают нас из пушек, но еще и бомбят. От выходящих на улицу людей я узнал, что вчера в разных концах города падали бомбы.

Я рассчитывал на двух-трехдневную осаду. Быстро ведь такое не делается. И все-таки ее тяжело выносить. Главное тут не страх, — он не так уж велик, а постоянно подавляемый гнев. Окружающие вызывали во мне раздражение. В моих глазах почти все они были пособниками войны. Потому что терпеливы. Потому что все еще желают победы немцев. Я пытался кое с кем говорить. Конечно, очень осторожно. Увы! Напрасно. Они только делают вид, что слушают меня, с чем-то соглашаются. А друг с другом наедине поют совсем другие песни. Это и понятно. Ведь их поведение фатально определено. Они не только жертвы пропаганды последних нескольких лет, такими их формировали в течение всей жизни.

4 января, четверг.

Вчера лег в десять вечера. Целый день не мог писать. Не было возможности. Ни места, ни света. Да и времени тоже.

Сам не знаю, зачем пишу эти заметки. Может, чтобы заняться чем-нибудь: раз уж не с кем поговорить по душам, по крайней мере, буду строчить. Ну, а еще, когда пишу, думаю о знакомых и друзьях, которые за границей. И кажется, будто пишу им письма. Скорее всего, Енё Лангу — он в Буэнос-Айресе или Андору Веру. Могу представить, как они ужасаются, читая о Венгрии. Мне словно хочется отчитаться перед ними в том, что такое осада. Они, по-моему, сильно преувеличивают наш страх, однако не в силах понять всех ужасов нашей действительности. Те, кого не постигла беда, кто не потерял близких, легче переносят невзгоды. Но вот чего мои славные друзья там, вдалеке, даже представить себе не могут, так это масштабов человеческой глупости, неистовствующей сейчас в нашем городе.

Вечером, в той части убежища, где мастерская, была большая попойка. По всегдашнему своему обыкновению господин Т. прибыл из города пьяным. Перед выходом из подвала ему всегда необходимо подзарядиться для храбрости. Но пьяный он симпатичный. Придя домой, он продолжал пить, искал собутыльников, пел, шутил. Вся компания пела. Господин Т. весьма искусно декламировал стихи и монологи. У меня было плохое настроение, я наблюдал за весельем издали. Мне было грустно. Потому что дом 28 по улице Надьмезе пострадал от бомбежки, а в нем моя книжная лавка. Дом этот трехэтажный, бомба ударила в крышу со стороны улицы. На фасаде зияла большая клинообразная трещина, конец клина приходится как раз на мой магазин. Снаружи незаметно, что лавка повреждена. Вчера днем я осматривал повреждения. Вышел на улицу Надьмезе, но осмелился дойти только до проспекта Андраши, потому что в небе все время кружили самолеты.

У стены соседнего дома уже неделю валяется труп. Люди рассказывают, что в других местах тоже есть трупы. Это труп мужчины, еврея. Говорят, он жил в гостинице по соседству с нами, звезду не носил, документы у него были фальшивыми, прятался, конечно. Нилашисты[46] устроили облаву в районе, слух о ней дошел до гостиницы, скрывавшийся там мужчина выскользнул из дома. В темень, холод, без надежды на приют. Он постучал в ворота дома напротив, они не открылись. Стучал и в наши ворота. Некоторые слышали стук, но ворота не отперли. Не знали, кто стучит, чего хочет, да и принять гонимого еврея было опасно для жизни. К нам на улицу завернула машина с нилашистами, они заметили еврея, один из преследователей спрыгнул с машины и выстрелил в него с близкого расстояния. У левого уха убитого виднелись две маленькие дырочки с алыми краями. Из ран вытекло много крови. Плечи мужчины были в крови, а так как он скрючился, кровь с плечей стекла на грудь, на колени, оттуда на тротуар. Из свернувшейся, замерзшей крови на тротуаре образовалась лужа с бахромчатыми краями. Замерзшая кровяная лепешка лежала и на коленях трупа. Лицо его было усталым, какая-то горечь ощущалась в нем. Мертвец вроде бы съеживался с каждым днем, а может, это только казалось. Голова его склонилась направо, будто отдыхала на плече, потрепанная шляпа тоже сползла направо, словно демонстрируя его раны. Одежда была поношенной, но ботинки на ногах очень хорошие. Большинство людей обходило труп, перебегало на другую сторону. Те, кто послабее душой, не смели на него взглянуть, иные прикрывали глаза, а кто и оборачивался, чтобы получше рассмотреть. Возможно, у них возникали мысли о человеческом несовершенстве. На четвертый день с ног убитого исчезли хорошие ботинки. Говорили, какая-то женщина остановилась у трупа, опустилась возле него на колени, тщательно обыскала карманы. В карманах ничего не нашла, но ботинки с ног стянула. Пока она возилась, вокруг собралась небольшая толпа, кто-то спросил, что она хочет, что делает. Женщина спокойно ответила:

— Я его жена.

Однако по всему ее поведению было ясно, что она ему чужая. Плечи, грудь, колени мертвеца усыпаны осколками стекла. Стеклом сплошь покрыта вся улица. Кое-где навалены целые груды. Смерзшаяся темно-красная лепешка на коленях трупа кажется обильно посыпанной сахаром.

Господин Т. говорит, что на проспекте императора Вилмоша люди набросились на труп лошади, резали, рвали его на куски, растащили мясо в течение нескольких минут. О таком же случае рассказал другой житель нашего подвала. В Йожефвароше та же участь постигла два конских трупа. На улице остались только восемь ног, две головы и кишки.