К суматохе этой прибавилась еще беда, как обыкновенно бывает при бегстве и ретираде: ребятишки, бежавшие на кухню, прихлопнули корзинкою крохотного немца и попадали один на другого с отчаянным плачем; а на улице рыжая собака, летя без памяти и соображения, врезалась в стадо гусенят. Кавардак вышел на славу: точно турецкий лагерь, атакованный какими-нибудь неучтивыми мушкетерами, или жидовская свадьба на ярмарке.

Наконец, когда буря прошла, когда вытащили из под корзинки ребенка, и приложили грош к волдырю на лбу шалуна Миккеля, — хозяин пошел поглядеть на свою любимую рыжую собаку: что-то она выла очень неутешно. По осмотру оказалось: одна нога не действует, и ухо украсилось бахромой малинового цвета.

— «Ахмет! мой храбрый Ахмет!» — утешал его хозяин, но храбрый Ахмет продолжал заливаться самым подлым голосом пришибленного труса, с ужасом поглядывал в ту сторону, где его оттрепали, и все глубже прятался под борону.

— «Эте странне! — с удивлением говорил хозяин, вернувшись в комнату: — как так фаш зобак ел мой зобак? очень странне!» Затем он восхвалял храбрость и силу своего Ахмета и рассказал, темноватую, впрочем, историю о том, как «Ахмет ел с волком и волк его не ел, а она укодил от волк, а волк укодил домой на лес!» И чтоб покрепче была вся история, хозяин прибавил, что Ахмет был всегда «перфый зобак» по всей колонии.

— «Что делать: теперь будет — второй!» — отвечал кавалер, как-будто жалеючи, что обошли чином храброго Ахмета. «И мой Сибирлетка тоже дирался с волком — и волк, правда, ушел от него, но должно быть порядком жаловался в лесу. Одначе надо его побить за драку!» — промолвил кавалер.

Но немец на это никак не согласился: просил оставить это собачье дело без расследования, а только удивлялся, как так оплошал храбрый Ахмет, и захотел поглядеть поближе на победителя его.

Солдат отворил дверь: «Эй, разбойник, Сибирлетка, поди-ко сюда!» — Победитель вошел, опустя голову, и смиренно присел на корточки у дверей. Тогда только публика заметила его калечество: «Ай, ай! Бедный зобак!» У Сибирлетки по средний сустав не было передней лапы, в густоте косматой шерсти сперва этого и не заметили немцы. Все окружили храброго пса и кавалер объяснил, что лапу потерял Сибирлетка еще в Туречине; неизвестно — пулей-ли, аль картечью ее отхватило, или отдавило какое-нибудь колесо пушечное, или безоглядный конь боевой оттоптал эту лапу — ничего неизвестно. Лапы нет — да и только! А впрочем Сибирлетка хорош, мол и без лапы.

Немец осматривал его со всех сторон, спрашивал зачем зовут его Сибирлеткой; верно сибирский пес, что ли? Но солдат объяснил, что он не сибирский и что родина его не дальше, как Глухов, город Черниговской губернии. Немец, как водится, ничего не понял, а все-таки не мог надивиться — откуда берется такая сила в неказистом звере.

— «А вот я вам все покажу, — уверял солдат, — извольте видеть», — и кавалер не без труда левой рукой своей, которая хоть не сгибалась, но кой-как действовала, открыл пасть Сибирлетки: «видите, темное поднебесье?» — В самом деле поднебесье у собаки было кофейного цвета.

— «А это вот — волчий зуб», — и то правда: клыковые зубы были длинны и остры, а коренные и глазные торчали как зубья пилы.

«А остальное все — дрянь.» И это была правда.

«Он так вот, пока не сердит — ничего-себе, как есть дворняга!» — продолжал кавалер, — «а вот, не хотите ли, будет наступление?»

«Сибирлетка! Смирно! Слушать команды: тра-та, тра-та, тра!» — кавалер пробарабанил на язычок колонный марш — и придержал пса за загривок. И вдруг шерсть на собаке поднялась вихрами и ощетинилась, нос сморщился как голенище, глаза засверкали и волчьи зубы его защелкали с пресердитым рыком, всхрапом и ворчаньем.

— «Дер-тейфель! Дьявол!» — бормотали немцы, и поотступились немножко. Нельзя было и узнать покорного пса, он глядел свирепым волком и рычал все время, пока его держали за загривок.

— «Отбой!» — скомандовал солдат — и страхи пропали, собака, как собака, только хвостом помахивала.

— «Дер-тейфель! Шорт возми, кароши, ошен чутесны зобак!» — с удовольствием говорил хозяин, порядочный, должно быть, собачник.

А кавалер еще больше поддержал честь Сибирлетки: «Да, не совсем дрянь: клочья полетят, весь изорвется в тряпку, а уж пардону у него нет! И раздобрейший пес, при этом: вся рота — мало того — весь полк и вот как любят его! А уж за драку не прогневайтесь хозяин: он тоже по солдатскому обычаю, любит сразу „оказаться“».

Немец нисколько не гневался за драку и разумеется, нисколько не понял, что это за обычай такой — «оказаться.»

— «Вас ист дас — окасацся! Зашем окасацся!» — допрашивал он, и солдат повел такое объяснение:

«Вот извольте-мол видеть: коли солдат вновь поступает куда-нибудь, в роту ли другую переведут его, или просто на новую квартиру, так ведь его там никто не знает, что он за человек, добрый или худой — понимаете хозяин?»

— «Поймаю!» — отвечал хозяин.

«Ну так извольте видеть: хороший и откровенный солдат, как только поступит куда-нибудь вновь, так сейчас же и „окажется“. То есть окажет себя, какой он такой: не станет морочить людей, а действует без хитрости: например, испивает он — ну сейчас же, — возьмет да и трик! И тринкнет, выпьет то-есть, порядком, знайте, мол все — я пью! А во хмелю каков — сами замечайте! Понимаете?»

— «Миношко понимаю!» — отвечал немец, кивнув головой.

«Тоже самое, если гордость человек имеет или грубость, — так то же: при первой оказии взял да и сгрубил кому следует. Или другая какая-нибудь худоба в нем есть — сейчас же ее наголо и выставит при случае. Хоть бы и отстрадать пришлось за то, а все же лучше, чтоб люди знали: вот-мол я какой! Ведь известно, и хороший человек — не без греха, да только лицемерить не любит, не введет никого в обман, а выкажет себя сразу: характер у меня такой-то! У меня есть прореха, — гляди! Я, говорит, могу сдурить, а дурю я вот как. — да и сдурит тут же, как сумеет.

Ну вот это и значит „оказаться“ — ферштей?»

— «О, да, ферштей!» — уверял немец.

— «Ну-с, сударь мой, и Сибирлетка тоже не любит, чтоб ему, так сказать, наплевали в кашу — вот он вашему рыжему Мухамету и оказал себя: знай мол наших! Не задевай, а то кранкен будешь! Теперь ферштей?»

— «О-о, я-a, ферштей, ферштей!»

Оправдал кавалер таким манером буйный поступок Сибирлетки на новоселье и скомандовал «оказавшемуся» псу — марш на место! — Сибирлетка носом отворил дверь, и в сенях, повертевшись в уголку, залег со вздохом, уткнув морду себе под брюхо. — А со двора все еще слышалось жалобное завыванье.

Кавалер тоже хотел отдохнуть; хозяева вышли из комнаты и притворили дверь. Но любопытный мальчишка Миккель все поглядывал в щелку, и видел как кавалер снимает с себя шинель, тоже по новому способу — зубами. Разумеется, шалуну понравилось и это. — Быть ему с другой шишкой на лбу.

Чтобы успокоить всех храбрых, поставили миску чего то хорошего и теплого Сибирлетке; рыжему, воющему воеводе бросили кость — везде стало тихо.

Добрый, старый хрыч — сон, невидимо спускающийся в тишине ко всем истомленным, посетил и наших странников. Тихо, беззвучно, как мать над спящим младенцем, словно посыпая легкими цветами маку и хмеля, навевал он сладкую дремоту: спи мол трудящийся человек, забудь все — отдохни!..

И захрапел кавалер разбитый; да и Сибирлетка почтенный задал по своему собачьему способу тоже важнейшего храпака.

Крепко спал кавалер. — Но, по временам, отрывисто взмахивал он больными руками, хмурил свои густые брови и сердито вздувал щетинистые усы. Виделось ему во сне что-нибудь гневное, злое: ломил француз с англичанином вперед вострыми штыками — что ли, аль каких-нибудь 15 тысяч турок с радостным страхом окружили полк его, — как это было, например, при Четати, где устояла горсть бесстрашных, погибала и не погибла, а штыком и грудью пробилась сквозь всю, густо-осыпавшую ее, магометанскую саранчу… Да и Сибирлетки что-то сильно подергивал во сне ногой, и взлаивал себе под брюхо, словно обругивая эти тысячи бесславных трусов за смерть богатырей, которым он служил по всей собачьей верности и преданности.

Словом, постояльцы наши спали так сладко, как давно не приводилось соснуть им.

Между тем, перестал моросить дождик, небо выяснилось. Целая команда ребятишек мал-мала-меньше, начиная от подростков и до ползунов крохотных, собралась на площадке перед сельской школой и все уселись, как воробьи, на бревна. Мелкий народ собрался недаром: их повыгнали на прогулку добрые хозяева из всех домов, чтобы они не шумели там, и не мешали нашим раненым странникам хорошенько соснуть после трудной дороги.

Нечего сказать, — глуповата мелкота человечья, а все таки с хитрецой плутишки, много ли, подумаешь, смыслит какой-нибудь пузырь с необтертым носом, а поди, послушай — то-же рассуждать ему хочется.

— «Ай-ай, какие страшные русские солдаты! — начала разговор одна кудрявенькая девочка: — у нашего постояльца одна нога, а сам такой страшный, что ужас!»

— «А у нашего — отозвался быстроглазый мальчишка — две ноги, а рука одна, да за то какая большая: вот этакой кулак!» — и мальчик раздвинул обе свои ручонки на пол-аршина.

— «А у нас, — пищал другой белокурый мальчуган, — солдат совсем целый, да только головы нет, а все платки, тряпки, и только нос да усы торчат: а больше нет ничего.»

Все ребятишки удивились. Один даже сказал: «кажется, это неправда! Ведь ты, Фриц, очень часто лжешь!»

Но Фриц побожился и рассказал, как он, потихоньку от отца, прокрался в комнату, где спал солдат, заглянул в его сапоги — а там пуля заряженная виднеется. Он испугался, взглянул на солдата: весь солдат лежит на постели, а на подушке только красный воротник, и из воротника торчит один только нос, да еще усы, а головы совсем нет. «Я чуть не закричал со страху — да мутерхин подошла потихоньку, вывела меня за ухо, дала шлепка и толкнула на двор; а на дворе я взял да и заплакал, вот видите, что у солдата головы нет!» — Ребятишки, может быть, и не верили, но слушали с любопытством.