Изменить стиль страницы

Путешествие было опасным, путь с «пятачка» простреливался.

Устал, промерз, огорчился, что и тут, в номере, лютует морозище, стало быть не отогреться, лег, не раздеваясь, в чем был, на диван, иначе замерзнешь, пытался заснуть — не вышло.

Встретились после нескольких месяцев войны, горечи отступлений, осады, тревог — впервые.

Семьи наши в эвакуации — ничего о них…

Было о чем поговорить, поразмыслить, что припомнить, даже лязгая от стужи зубами…

Поставил рядом с диваном давно потерявший цвет и форму фибровый чемодан со сломанной ручкой, обмотанный веревкой.

Скудный, блокадный сухой паек, полученный по воинскому аттестату на время командировки, смена белья, пачка табаку, кусок мыла.

Но не это было главным содержимым убогого чемодана.

Здесь хранились драгоценности, с которыми Чуковский не расставался.

Никогда.

Ни при каких обстоятельствах.

…В первые дни войны Николай Корнеевич Чуковский пришел пешком в оборонявшийся от наседавших немецких армий Таллин, пешком из Палдиски, занятого немцами. Вместе с небольшой группой уцелевших наземных политработников десятой бомбардировочной авиабригады Краснознаменного Балтийского флота.

Из Таллинского кольца тоже посчастливилось ему выйти, тоже пешком, с остатками авиабригады. Другие уходили морем.

«Мы прокрались из Таллина по суше», — напишет он впоследствии…

Судьба военная связала его накрепко с балтийскими летчиками, и это определило его судьбу писательскую на долгие-долгие годы, дало ей точный прицел, направление…

Сблизился и с летчиками-истребителями, и с теми, чьи тяжелые бомбардировщики в тяжкий час отступления поднялись в воздух и полетели на Берлин.

Русские летчики, да еще балтийские, да еще из тех, что обороняют, после падения Таллина, блокированный, запертый в Кронштадте и Ленинграде Балтийский флот.

Не верили этому не только немцы — неправдоподобными показались налеты советской авиации на Берлин даже союзникам.

Но в ночи налетов на Берлин на Британских островах стояла погода нелетная, британская авиация в воздух не поднималась…

Факт есть факт. И в фашистском «Ангрифе» появилось сообщение:

«Английская авиация бомбардировала Берлин. Имеются убитые и раненые. Сбито шесть английских самолетов».

А в английской печати соответственная реплика:

«Германское сообщение о бомбежке интересно и загадочно, так как 7—8 августа английская авиация над Берлином не летала»[3].

Это была сенсация, прошумевшая на весь мир: советские самолеты в кульминационные дни немецкого наступления на Советский Союз бомбили Берлин.

Вместе с летчиками Балтики перебазировался и Николай Корнеевич Чуковский — поначалу все восточней и восточней а потом, когда наступил решающий перелом в войне, — все западней и западней.

«Моя собственная жизнь в те годы была изнурительно подвижной, — заметит он потом с отцовской насмешливой интонацией, — за время осады я четырнадцать раз пересек Ладожское озеро — на грузовике, на автобусе, на барже, на канонерке, на транспортном самолете, на бомбардировщике…»

Его бросало «то на южный берег Финского залива, за Ораниенбаум, то в Кронштадт, то на Лахту, то в Приютино, то в Новую Ладогу, то в Вологодскую область, где готовились наши запасные полки…».

Но куда бы командировочное предписание ни забрасывало писателя, следом за ним неизменно шествовал неказистый чемодан — разве что становился тяжелей.

Неоценимое — пока лишь для одного владельца — богатство этого чемодана составляли беглые карандашные записи, черновики репортерских заметок, собственные фронтовые дневники, стенографическое воспроизведение бесед с летчиками, оригиналы очерков, газетных корреспонденции, просто комплекты военных авиационных многотиражек.

И — подробнейшие описания воздушных боев.

Фадеев, помнится, в одном из последних выступлений своих, соотнося темпы современного строительства и современной жизни с темпами литературными, отрицал справедливость старинной русской пословицы: «Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается».

Фадеев шутливо доказывал — опыт истинной литературы показывает обратное:

«Скоро дело делается, да не скоро сказка сказывается».

«Сказка» Николая Чуковского долго сказывалась — уже кончилась война, уже ринулись вдогонку друг за дружкой, все убыстряя и убыстряя свой неумолимый бег, послевоенные годы, Николай Корнеевич окончательно переселился в Москву, тем более что дом, в котором проживал он в Ленинграде, разбомбила немецкая авиация; фронтовой чемодан с драгоценностями все был с ним, и все чаще он в него заглядывал.

Роман «Балтийское небо» был закончен спустя девять лет после войны.

Ненастной порой зимы 1956 года прилетели мы с Николаем Корнеевичем на балтийское побережье.

Была душевная потребность вновь навестить флотские края.

Подставить голову под балтийские ветры.

Отсвет увидеть дней войны, которые не могут стать и не станут никогда прошлым.

Где-то на побережье служил один из сыновей Николая Корнеевича, тоже Николай.

Однако место службы находилось далеко и увидеться с сыном не вышло.

Зато выяснилось — поблизости от нас, совсем рядом, базируется прославленная авиачасть, та самая, с которой прошел путь войны мой спутник.

И он тотчас же, с естественным волнением, отправился туда.

Встреча была грустная.

Никого из тех, с кем был, — не застал.

Пришли молодые.

Про войну лишь читали в книгах, в частности в романе «Балтийское небо».

И сам Чуковский, человек, который был когда-то рядом с людьми, превратившимися в легенду, тоже показался молодым — легендой.

Поняв это после первых же вопросов, стал отчасти виновато, отчасти сердито разъяснять им, что никакая он не легенда, а всего-навсего бывший работник многотиражки, в воздушных боях не участвовал, а только их описывал, словом, был чем-то вроде бойца БАО — батальона аэродромного обслуживания.

В сущности, это была правда. Почти.

Однако никто из молодых, слушавших его трепетно и жадно, не внимал этим объяснениям, приписывая их положенной почтенному литератору скромности, — иначе как бы мог он, Чуковский, «будучи бойцом БАО», описать так воздушные бои?

И провожая его гуртом, и пожимая ему руку, все равно разглядывали его как человека из легенды, человека-легенду…

И Чуковский был очень смущен и очень взволнован…

По-писательски «расписался» после «Балтийского неба», ощутив раскованность, смелее заглядывая в тайное тайных человеческой души, разглядывая сложности и противоречия времени.

Работал помногу и на отдыхе, в отцовской традиции, любил повторять строчки своего друга Заболоцкого:

Не позволяй душе лениться,

Чтоб в ступе воду не толочь,

Душа обязана трудиться

И день и ночь, и день и ночь!

Оттого так поразила меня последняя встреча.

Был в гостях у отца, позвонил, встретились в лесу, гуляли, и невероятным показалось мне то, в чем он признался: ему предстояла поездка в Венгрию, а ехать не хотелось, хотя он любил ездить, предстояла работа, а работать не хотелось.

Последнее меня потрясло по-настоящему — для таких людей такая потеря равнозначна потере интереса к самой жизни…

Так оно и случилось.

Вскоре он умер.

И Марина Николаевна Чуковская сказала после его смерти — на сердце его не было буквально ни одного живого места…

Как и у многих людей его поколения…

«Думается мне, — писал Сергей Образцов, — у всякого человека две памяти. Одна похожа на записную книжку. Эта память мозга, память знаний. В ней все разграфлено и аккуратно записано: даты, цифры, имена, целые строчки, а то и страницы чужих мыслей, в стихах и прозе, географические карты, алгебраические формулы, столбики логарифмов, высота Монблана и телефон районной поликлиники. Это очень хорошая и нужная книжка. Жаль, что чернила в ней с годами выцветают. А другая память похожа на альбом с картинками. Порядка в этом альбоме куда меньше, чем в записной книжке, но зато все картинки раскрашены, многие страницы пахнут разными запахами, а некоторые даже звучат. Это память чувств».

…Второй памятью слышу голос по радио, звонки междугородной, чьи-то приходы, чьи-то уходы, вижу в темноте неказистый фронтовой чемодан, обмотанный веревкой…

Это всегда немножко страшно — слушать живой голос человека, которого нет.

Но, вероятно, и прекрасно: люди, с которыми прожил жизнь, не уходят, они — с тобою… как и сама жизнь, которая продолжается.

Штормовая перчатка. Итак, год 1956-й и наше с Николаем Корнеевичем памятное возвращение на балтийскую Итаку, свидание с флотом, для него — последнее.

Ночует у летчиков, меня адмирал Головко ведет на флагманский крейсер; самого флагмана, командующего эскадрой, на корабле нет, в городе, будет завтра. Головко досадливо морщится, приоткрывает флагманскую каюту, вопросительно-насмешливо спрашивает: устроит ли для ночевки?

Еще бы не устроит — в жизни не приходилось спать в столь роскошной и комфортабельной каюте!

Сам адмирал покидает корабль, ему надо в какую-то дальнюю часть, и я вальяжно рассаживаюсь за флагманским письменным столом, привожу в порядок дневные записи.

Деликатный стук.

Старпом, смущаясь, объяснил — непредвиденно, поздно ночью, прибудет флагманское начальство, не соблаговолю ли я перебраться палубой пониже? Простите, но так уж вышло…

Соблаговолю!

По пути на «порядок ниже» сопровождающий меня молодой офицер доверительно передает просьбу старпома: не доводить до сведения командующего флотом, что его приказание, ввиду новых обстоятельств, не выполнено.

Не доведу, есть.

Каюта на «порядок ниже» оказалась без избытка роскоши, кожаных кресел, письменного стола, ванны и прочих прелестей. Один из флагманских специалистов, артиллерист, ночевавший в эту ночь дома, в семье, жил, как и положено ему по иерархии, попроще, подемократичней комдива, — и как же мне повезло с этим неожиданным переездом!