На эти рецензии отозвался — и немедля — находившийся тогда в больнице Исаков:
«1. Оторванный от писательской кухни и кулис, не могу понять, почему за Вас взялись.
Скопом.
Всякое лыко в строку.
2. Ведь я тоже имел № в Астории и, однажды, вернувшись с Ладоги, узнал, что переселен внутрь, тк осколок пробил фанеру. Возможно, что швырялся Николай I или из германского посольства. Однако теперь боюсь об этом упоминать, опасаясь реакции…
3. Не пишется в Барвихе.
Кроме вот таких, незначащих записок. А удирая сюда — мечтал! 22.1.65».
С пометкой «29.3.65» получил я его «Повесть о неистребимом майоре», напечатанную в журнале «Москва».
Начинается повесть с вопроса:
«Приходилось ли вам наблюдать, как коллектив самых обыкновенных людей, распределив между собой роли и даже применяя методы конспирации, объединяется для того, чтобы общими усилиями, но скрытно, делать доброе дело?
Совершенно случайно мне удалось быть свидетелем подобной коллективной воли к добру».
Повесть объемистая, однако сильно сокращена — журнальный вариант.
И автор пишет мне не без горечи:
«Как жаль, что я не Шекспир.
Кто бы посмел тогда сократить 20 страниц и поправить стилистически, даже не спросив бедного Вильяма?!
Очевидно, это — помощь молодому автору?
Подозреваю, что Вы еще не пользуетесь всеми привилегиями страдфордца, но убежден, что уже давно выросли из штанишек начинающего адмирала».
Последнюю публикацию его, в одиннадцатой книжке «Нового мира», за 1967 год, я уже прочел без его ставшей традиционной дарственной.
Корректуру напечатанной там его невыдуманной новеллы «Переводчик» адмирал Исаков правил за неделю до смерти.
В 1970 году вышли отдельным сборником в Воениздате его «Морские истории». Есть в этих историях и далекие времена, и первые годы революции, и годы минувшей войны.
И — «Досуги старого адмирала»…
Несколько лет назад в дверь моей квартиры позвонил, настойчиво требуя, чтобы его впустили, высоченный малый с детским лицом, говоривший густым басом. В голосе было отчаяние.
— Не впустите — убегу и стану дезертиром.
Прибежал прямо из райвоенкомата — на правах читателя, требующего от писателя помощи.
Пришел срок военной службы. Через два дня назначено отбыть с командой — как говорится, «имея при себе ложку».
Хотел служить больше на год по сравнению с тем, что ему предстояло.
Его направляли служить н е во флот. А он хотел т о л ь к о во флот. Или по-морскому — на флот. А не брали по состоянию здоровья.
Что же он — из семьи, где в роду были моряки и служба на флоте — это традиция? Знал я такие семьи, особенно в Ленинграде. Да нет, в семье у него все педагоги. Плавал на кораблях? Да нет, на кораблях не плавал.
Своей страстью к морю обязан литературе. Читал книги о флоте. О военных моряках.
И последней книгой, которая окончательно решила его выбор, был сборник морских невыдуманных рассказов Ивана Степановича Исакова.
Только во флот. На флот.
…Это утро адмирала Кузнецова началось с телефонного звонка адмирала Исакова:
«Через десять минут буду у вашего подъезда».
Так очутились они неподалеку от здания Московского университета.
«Иван Степанович был очень рассеян. Разговор не клеился… Вспомнил о своем ранении и о посланной тогда телеграмме.
— Я думаю, после смерти все же назовут один из эсминцев моим именем. Ведь у меня не остается потомства…
Так, через двадцать пять лет он повторил свое желание, чтобы эсминец, находящийся в строю, носил его имя».
Ему до смерти оставалось тогда — пять дней.
Корабль «Адмирал Исаков» находится сейчас в составе Военно-Морских Сил Советского Союза.
Второй консультант. Незадолго до начала второй мировой войны академик Евгений Викторович Тарле увлекся известной тогда немолодой детской писательницей Евгенией Б.
И сам Евгений Викторович был немолод.
Как свидетельствует предисловие к его двенадцатитомному академическому Собранию сочинений, начатому изданием в 1957 году, спустя два года после смерти знаменитого историка, родился он в 1878 году, стало быть, к моменту его увлечения было ему за шестьдесят.
Увлечение было красивым, изысканным, но — безнадежным.
Евгений Викторович работал тогда в маленьком писательском Доме творчества в Пушкине над новой редакцией своего «Наполеона» и, в частности, над оказавшейся вскоре весьма поучительной и актуальной работой «Нашествие Наполеона на Россию в 1812 году». Особнячок — близ любимых Пушкиным царскосельских аллей, но и здесь, при Доме творчества, был свой укромный обаятельный уголочек со старинной скамеечкой, деревьями, высаженными в пушкинские времена. В одном из таких интимных уголков, снисходя к позднему увлечению академика, дама его сердца позволяла читать себе вслух, в тихий послеобеденный час, что-нибудь из классиков. И мы, несколько ленинградских литераторов, выходя на балкон, невольно становились слушателями этих чудесных чтений.
Академик, прочитав «Село Степанчиково», перешел к «Слабому сердцу» — она любила Достоевского.
Читал Тарле прекрасно.
— Какая досада, — сказал вдруг Евгений Викторович, — я взял вместо второго — третий том.
— Вот вы всегда так! — капризно разведя руками, сказала дама сердца.
— Буду читать наизусть, — сказал Тарле решительно. — На чем мы остановились?
— На том, что Вася купил чепчик в магазине у мадам Леру и вышел из магазина…
— «Вместе с Аркашей», — подтвердил Тарле и без паузы, так, словно бы перед ним была раскрыта книга, продолжил:
«— Я вивёр, Аркаша, я рожден был вивёром! — кричал Вася, хохоча, заливаясь неслышным, мелким нервическим смехом и обегая прохожих, которых всех разом подозревал в непременном покушении измять его драгоценнейший чепчик».
Мы только в изумлении посмотрели друг на друга. Между тем Тарле продолжал по-прежнему без запинки.
«— Послушай, Аркадий, послушай! — начал он минуту спустя, и что-то торжественное, что-то донельзя любящее зазвенело в настрое его голоса: — Аркадий, я так счастлив, так счастлив!
— Васенька! как я-то счастлив, голубчик мой!
— Нет, Аркаша, нет, твоя любовь ко мне беспредельна, я знаю; но ты не можешь ощущать и сотой доли того, что я чувствую в эту минуту. Мое сердце так полно, так полно! Аркаша! Я недостоин этого счастия! Я слышу, я чувствую это. За что мне, — говорил он голосом, полным заглушённых рыданий, — что я сделал такое, скажи мне!»
Тут нам показалось, что Евгений Викторович и впрямь заглушает собственное рыдание.
Между тем он продолжал:
«…что я сделал такое, скажи мне! Посмотри, сколько людей, сколько слез, сколько горя, сколько будничной жизни без праздника! А я! Меня любит такая девушка, меня…»
Здесь в словах Евгения Владимировича даже чудилась некая горечь, тайный смысл чтения…
И он продолжал:
«…но ты сам ее увидишь сейчас, сам оценишь это благородное сердце».
— Я потрясена вами, — прервала академика дама его сердца.
— Будем читать дальше, — сказал Евгений Викторович.
Чтение прозы Достоевского наизусть продолжалось до тех пор, пока не раздался гонг, зовущий жителей Дома творчества на послеобеденный чай.
Памятуя об этом незабываемом чтении в Пушкине, не удивился, когда приехал к Тарле после войны, на его дачу в академическом поселке под Звенигородом, передал ему привет от Корнея Ивановича Чуковского, и Евгений Викторович, улыбнувшись, прочел тут же наизусть отрывок из дореволюционной, шумно-знаменитой книги Чуковского «От Чехова до наших дней», где всем крупнейшим братьям-писателям автор воздал по серьгам. Прочел так, что опять-таки показалось — держит в руках раскрытую книгу.
Корнея Ивановича нечеловеческая память Тарле поразила еще в далекие предреволюционные годы. Впервые он увидел Тарле в 1910 году, в гостях у Короленко, и когда Владимир Галактионович задал Тарле вопрос, относившийся ко временам Пугачева, гость, необычайно учтиво отвечая великому писателю, наизусть процитировал письма и указы Екатерины Второй, отрывки из державинских мемуаров, неизвестные данные о екатерининском генерале Михельсоне…
Зашел тогда же, у Короленко, разговор о Наполеоне, и Тарле «так легко и свободно шагнул из одного столетия в другое, будто был современником обоих: без всякой натуги воспроизвел наизусть одну из антинаполеоновских речей Жюля Фавра, потом продекламировал в подлиннике длиннейшее стихотворение Виктора Гюго, шельмующее того же злополучного императора Франции, потом привел в дословном переводе большие отрывки из записок герцога де Персиньи, словно эти записки были у него перед глазами тут же, на чайном столе».
Заключает свое воспоминание о Тарле Чуковский таким точнейшим, как я вскоре убедился на своем опыте, столкнувшись с Евгением Викторовичем, резюме:
«…Для него не существовало покойников: люди былых поколений, давно уже прошедших свой жизненный путь, снова начинали кружиться у него перед глазами, интриговали, страдали, влюблялись, делали карьеру, суетились, воевали, шутили, завидовали — не призраки, абстрактные представители тех или иных социальных пластов, а живые, живокровные люди, такие же, как и я или вы.
Я слушал его как зачарованный. И, конечно, не только потому, что меня ошеломила его необычайная память, но и потому, что я никогда не видал такого мастерства исторической живописи».
Приглашенный, уже после войны, на специальную конференцию — совещание в Союзе писателей, где собрались исторические романисты, сказал академик Тарле, с милой язвительностью, разумеется, «шутя»:
— Мое сильное преимущество перед вами, многоуважаемые товарищи, что я, не умея писать исторические романы, — их не пишу.
Помню — эта его преамбула была встречена смехом и аплодисментами. Помню и то, что иные из участников совещания были шокированы.