Чай, наконец, был выпит без остатка. Гулкая отрыжка гостей красноречиво говорила о том, что они вполне сыты и благодарны хозяину.

— Омень! — сказал Кадам, провел ладонями по лицу и поднялся из-за достархона.

Сев в уголке комнаты, он не спеша, старательно натянул на ноги мягкие сапоги с самодельными галошами — верха из брезента, низы из старой автомобильной покрышки, — чтоб хорошо держали на скалах. Потом снял с гвоздя камчу и огниво, взял бинокль в футляре, винтовку и вышел во двор — там под навесом стояла подседланная лошадь.

Гульмамад вышел вместе с хозяином.

— Ну, все, — сказал Ефимкин, освобожденно вздохнув. — Ты, Гуля, давай, собери покушать, а я до склада дойду, до Зотова, возьму бутылку.

6

Из красного ситцевого мешка Гульнара высыпала на достархон битый сахар, фруктовые конфеты. Сходила в коридор, принесла, держа полами плюшевого жилета, казан с вареным мясом. Поставила кастрюлю с кислым молоком — айраном. Подумала: чтобы еще подать? Больше, вроде, и нечего…

Хрустя окаменевшей конфетой, Гульнара взыскательно разглядывала себя в маленькое карманное зеркальце. Эти зимы, эти лета в Алтын-Киике не прошли для нее бесследно, нет, не прошли. Что осталось в ней от прежней Гульнары, буфетчицы, на которую все мужики заглядывались — не было такого мужика, чтоб не заглядывался! Никакая усьма ей уже не поможет, никакая хна. Кзыл-Су ей поможет, поселок, нормальная жизнь — кровать чтоб была с панцирной сеткой, и радио, и чтоб люди вокруг… Ефимкин пришел к ней, Андрей — сокровище бесценное. Луком от него несет, как от овощного склада. Хоть бы причесался, кавалер, рожу умыл! А когда поднимался на Ледник — ничего мужик был, симпатичный даже. Совсем озверел за полгода… И обижать его не надо — из-за нее ведь, из-за Гульнары два дня шел по льду, мучился.

Стук в дверь оторвал Гульнару от невеселых ее размышлений.

— Ну, чего стучишь-то? — вяло сказала Гульнара, откладывая зеркальце. — Входи…

На пороге, заслонив дверной проем, стоял Леха.

— Здравствуйте, — сказал Леха. — Салам алейкум. Мешочки можно тут у вас побросать? Ну, рюкзаки?

Гульнара молча рассматривала Леху — его черно-красную куртку, обтягивавшую широкие плечи, его чистые джинсы с множеством карманов и кармашков. Потом, закончив неторопливый осмотр, отвела глаза и усмехнулась.

— Туристы? — спросила Гульнара, не подымаясь с кошмы. — Вы заходите!

— Угадали! — громко сказал Леха, несколько смущенный пристальным вниманием хозяйки. — Москвичи. Студенты. Вы — к нам, а мы к вам. Хозяин есть?

Гульнара смеялась, глядя на Леху. Красивый парень Леха, ничего не скажешь… Ну, не повезло Андрею, ну, не повезло! В другой раз, наверно, повезет.

— Нет хозяина, — сказала Гульнара, отсмеявшись. — Тебе хозяин нужен?

— Да нет, — сказал Леха. — Это я просто спросил…

— Сколько вас? — Гульнара немного приподнялась, стараясь разглядеть, кто там, за Лехиной спиной. — Да заходите!

— Трое, — сказал Леха. — Тут ведь у вас гостиницу еще не по строили?

— Здесь оставайтесь, — сказала Гульнара. — Места хватит… Я как-раз гостей жду — садитесь чай пить. Будете?

— Вот спасибо! — сказал Леха. — А то мои вот совсем скисли, — он кивнул на Люсю и Володю, стоявших безучастно.

— Тоже москвичи? — спросила Гульнара, ополаскивая пиалушки кипятком.

— Тоже, конечно, — сказал Леха. — Устали они очень. С непривычки.

— А ты? — спросила Гульнара.

— Я — нормально, — сказал Леха, напружиниваясь и стуча себя в грудь кулаком. — Слышишь, как звенит?

— Не слышу, — сказала Гульнара, с удовольствием, однако, прислушиваясь к гулу, доносящемуся из Лехиной грудной клетки. — Зовут тебя как?

— Леха я, — сказал Леха.

— Леха… — повторила Гульнара. — Что за имя… А я — Гульнара. Ну-ка, скажи: Гульнара!

— Гуль нара, — нараспев сказал Леха. — Гульнара… Братцы, вы не помните, — обернулся он к своим, — это, случайно, не из «Тысяча и одной ночи»?

Они не знали. Они сильно устали и хотели спать Вон там, в уголке, можно было бы, не откладывая, прилечь, если б Леха не завел эти дурацкие разговоры. Завтра нельзя, что ли, поговорить на свежую голову?

— Тогда мы, так сказать, — сыпал меж тем словами Леха, — это… Ну, в общем, чем богаты, тем и рады… По-туристски… Не обидитесь?

И вот уже он развязал рюкзаки, и достал сухую колбасу, и коньяк, и сайру бланшироваиную, и сардины марокканские, и растворимый кофе бразильский, и джем, и даже суповые концентраты в блестящих станиолевых пакетах. Все это он, одержимый прекрасным, вдруг нахлынувшим на него беспокойством, рассыпал по достархону вперемежку с хозяйскими каменными конфетами и кусками лепешек. Потом, суетясь, не останавливаясь ни на миг, он еще раз обшарил рюкзаки и извлек несколько банок апельсинового сока и тресковой печени, а зеркальца и бусы засунул поглубже. А потом опустился на кошму у достархона, несколько подчеркнуто перевел дыханье и сказал:

— Ну, кажется, все. Можно начинать.

Леха, наконец-то, попал на самый настоящий Памир, в самую что ни на есть горную глухомань. Он еще не успел и шагу здесь ступить — а вот уже в тускло освещенной керосиновой лампой, музейной этой кибитке, незнакомая, красивая сказочной красотой Востока женщина была рада его приходу. И ему это было необыкновенно приятно — все, все вместе, скопом: и Памир, и сам он на Памире, и трудный головоломный спуск, и эта женщина, с полуулыбкой протягивающая ему пиалу. Какая рука у нее — смуглая, хрупкая в запястье, с длиной узкой ладонью!

Леха разлил коньяк и поднял свою пиалу.

— За вас, — сказал Леха Гульнаре. — То-есть, за тебя… Ребята, давай за Гульнару!

— Армянский, четыре звездочки, — сказала Гульнара, рассматривая этикетку на бутылке. — Сколько времени такой не пила…

— Вот конфета, бери, — Леха протянул ей «Мишку» на ладони. — Хочешь колбаски?

Володя включил свой транзистор. Кто-то где-то пел на неведомом языке про любовь, а может быть про смерть. В песне любовь и смерть так похожи друг на друга.

— Картошечки бы сейчас, — сказал Володя, послушав музыку. — Жареной.

— А ты хочешь? — глядя на Леху, спросила Гульнара.

— Могу… — сказал Леха. — Конечно, хочу! Я помогу тебе, ладно?

Гульнара пожала плечами. Странные они, все-таки, люди, эти русские. Помочь ей жарить картошку? Это дело не мужское.

— Ладно, — сказала Гульнара. — Пошли.

Они вышли в коридор, и Гульнара, присев на корточки у кухонного очага, принялась за картошку. Она держала картофелину в вытянутых пальцах левой руки, а правой — с зажатым в ней ножом — легко, словно бы бежевый бинтик, разматывала кожуру. Расхаживая по коридору, Леха искоса наблюдал за работающей Гульнарой. Время от времени он возбужденно прикасался ладонью к стенам, щелкал пальцем по донцам развешанных казанов и кастрюль. Он ждал взгляда Гульнары, ждал знака — но женщина молчала, занимаясь своим делом.

— Я завтра дальше уйду, — сказал, наконец, Леха. — На Ледник. Но я тебе все равно скажу. Вот что тебе скажу… Ты очень красивая, понимаешь? Понимаешь — красавица? Я такой красивой никогда еще не видел, в жизни. Я завтра все равно ухожу…

Леха подошел к Гульнаре и опустился на корточки против нее. Между ними тускло поблескивал таз с очищенной картошкой. Гульнара подняла лицо от таза, улыбнулась. Она, действительно, была красива — в полутемном коридоре, при неровном свете низкого огня в очаге.

— Леха, — сказала Гульнара. — Что за имя?

Она набрала из мешка горсть мелких картофелин и стала бросать их над тазом в Леху — в разведенные его колени, во внутренние стороны бедер… Почему бы ей, собственно говоря, и не заигрывать с Лехой таким образом? С Ефимкиным она в свое время и не думала так поступать — но ведь и Ефимкин не говорил ей ничего подобного ни про красоту ее, ни про «Тысячу и одну ночь». Он все это делал совсем по-другому, противно даже вспомнить — как.

Леха сидел неподвижно, ошалело глядя на прицельно летящие картофелины, а потом вскочил на ноги — но одновременно с ним поднялась Гульнара со своим разделяющим их медным тазом и тихо, глухо засмеялась.

— Ну, что смотришь? — сказала Гульнара, устанавливая таз с картошкой на треногу над очагом, — Идем, а то там твои совсем заснут.

Посторонившись, Леха пропустил Гульнару вперед — она прошла по узкому коридору, чиркнув его по ногам подолом длинного платья. Тогда он положил ей руки на плечи, повернул к себе лицом — легкую и стремительную. Сжал ей ладонями виски, притянул требовательно, поцеловал, с восторгом чувствуя ее прохладный, заостренный на конце язык.

— Леха! — сказала Гульнара, высвобождаясь. — Чудной! — и вошла в комнату.

Люся спала, положив голову на рюкзак. Володя через силу приподнялся с кошмы и сел, неловко поджав ноги. Глаза его слипались, он глядел мутно.

— Дай ей подушку, — Гульнара кинула ему подушку, он неловко поймал ее и сунул Люсе под голову. Люся благодарно что-то пробормотала и повернулась набок, спиной к керосиновой лампе.

— Давайте выпьем! — сказал Леха, усевшись, и потянулся за бутылкой. — Выпить хочется…

— Играть можешь? — спросила Гульнара, глазами указывая на гитару. — «Звонок по телефону» можешь?

— «Звонок по телефону» не могу, — сказал Леха. — Володька, дай-ка гитарку!

— Спой «Табуны», — попросил Володя. — И — спать.

— Мой поводырь — крылатая свобода, —

запел Леха, —

В реке весенней не ищу я брода.

И в голубом отечестве моем

Дана мне степь с бегущим табуном.

— Хорошая песня, — сказала Гульнара, когда Леха отложил гитару. — Московская?

— Московская, — вдруг поскучнев, сказал Леха. — Здесь даже вспоминать про Москву эту не хочется… — Он долго глядел на Гульнару, а потом добавил: — Здесь — лучше!

— А, все-таки, интересно, — вошел в разговор Володя. — Три дня назад — Москва. Всего три дня! И вдруг мы — здесь. Это же, можно сказать, край земли.

— Три дня, — повторила Гульнара. — Да…

— Мы вот встретили тут одного человека, — продолжал Володя, — в поселке. Спокойный такой человек, как будто на Луне живет. Мы его спрашиваем: «Хорошо тебе?» Он говорит: «Да. А вам здесь хорошо не будет». Мы опять спрашиваем: «А почему?» А он говорит: «Такая жизнь вам на день подойдет, ну, на неделю. Потом вам здесь все осточертеет — и горы, и люди — и вы обратно в город уедете». Так примерно он сказал, этот киргиз.