Максим вспомнил, что за стенами Лувра стоит статуя крылатой победы — Ники Самофракийской. У нее нет лица и рук, они отсечены и не сохранились. Максим помнит ее по гравюрам: стройная, изящная и сильная, одетая в легкий словно прозрачный хитон, вся ее фигура устремлена вперед, навстречу ветру. Как ощутима глубина человеческой мысли, человеческого достоинства, торжество победы. Какое это волнующее слово, победа! Поистине, «еще не видно ее лица, но слышен плеск ее крыл».
Вспомнилась Максиму и «Джиоконда». Когда-то ее похитил итальянский художник Перуджио и два года молился на «Монну Лизу», пока ее не разыскали и не возвратили обратно.
Максим невольно сравнивал. Нацисты посягали на большее. Они пытались похитить все сокровище мира, и не затем, чтобы молиться на них. Нет, чтобы погубить и уничтожить. Не вышло!
На другой день Ярош пригласил Максима в бар, чтобы взглянуть на «не воюющую Америку». Это одно из многих пристанищ, где дни и ночи гуляли офицеры тыловых штабов американских и английских войск. Почему не взглянуть! — и Максим согласился.
Но как ни готовился он увидеть сколь угодно несуразное, все его представления оказались бледной тенью действительности.
Максим и Ян с трудом разыскали свободный столик. В зале страшно накурено и душно. Шум и гам отчаянный. Крики, азартные споры, даже ругань. Страшная какофония звуков из оркестра на низкой эстраде. Костюмы певиц настолько экстравагантны, что вызывают вой и визг у всех офицеров. Молодой капитан, весь красный и сильно возбужденный, протиснулся к сцене и, схватив за руку одну из танцовщиц, потащил ее за собою. Впрочем, она хохотала и, нисколько не упираясь, шла через зал, сверкая стеклярусом очень короткой юбочки. Он усадил ее за свой стол, и вся компания, с которой он развлекался, стала шумно приставать к танцовщице. Уговаривать ее не пришлось слишком долго. Она вскочила вдруг на стул, а с него вспрыгнула на стол. Загремела разбитая посуда, и под восторженные крики пьяной оравы начался танец, весь извращенный и вызывающий.
Не успел Максим опомниться, как женщина оказалась вовсе нагой, и в таком виде продолжала танец, вызывая у присутствующих еще больший визг и вой. Максиму стало не по себе, и он совсем собрался было уйти, как к ним подсели двое. Оказывается, уже знакомые американские офицеры, с которыми они повстречались в церкви Орадура: майор Крис Уилби и лейтенант Френк Монти. Первый все также самоуверен, но сдержан, второй очень шумен и отчаянно фамильярен. Как закончился танец, Максим и Ян не видели. Они догадались об этом по шумным аплодисментам и исступленным крикам «бис!» «браво!»
Кивнув на танцовщицу, на виду у всех застегивавшую юбку из стекляруса, Крис Уилби сказал Максиму:
— Видите, купленная Европа.
— Бесстыжая Европа! — уточнил Якорев.
— И такую освобождать! — воскликнул Френк.
— Есть и другая, настоящая. Она либо в концлагере, либо, не щадя крови, с оружием в руках сражается против фашизма. Вот Европа!
Опрокинув виски, Уилби расфилософствовался. По его мнению, жизнь — не что иное, как ярмарка, где все продается и все покупается.
— А гитлеровцы?.. — в упор спросил Ярош.
— Это корсары, и их тоже покупают, чтобы нападать на конкурентов.
— Нет, их просто уничтожают, — возразил Максим.
— А по-моему, все же товар. Сегодня на него нет спросу, но кто знает, какую цену ему назначат завтра.
Максим возмутился и заспорил. Это же цинизм, философия торговцев смертью. Но Монти надоела вся политика и философия, и он, бесцеремонно перебив заспоривших, вдруг стал по сходной цене предлагать дамские подвязки, иголки, трикотаж — любой из товаров. Если угодно, можно осмотреть сейчас же. Максим и Ян расхохотались даже. Ну и ну!
Расстались американцы холодно.
Ярош был на линии фронта и видел англичан и американцев. Там они не такие, и среди них немало славных ребят, готовых крепко всыпать немцам. Максим ничему не удивлялся. Он и раньше знал, Америка богата контрастами.
Расплатившись, офицеры покинули бар.
У Яроша есть знакомый художник-портретист. Скромный труженик искусства, он не создал еще больших полотен, способных изумлять мир. Но в годы войны им написаны десятки портретов героев Сопротивления. На высоком чердаке, где размещалась его мансарда, он писал их дни и ночи. Будучи связан с подпольем, он предоставил свою мансарду в распоряжение франтиреров, которым негде было преклонить голову. Жан Ферри и укрывал их под видом натурщиков.
Сейчас их портреты он выставляет прямо на бульваре возле Версальского дворца, и тысячи парижан часами стоят у крошечных полотен, размером в тетрадный листок, с которых на них смотрят живые лица людей. Одни из них ушли на фронт добивать нацистов, другие давно погибли и зарыты в бесчисленных могилах по всей стране. Свою выставку он назвал очень просто и вместе с тем исключительно метко: «Живая честь Франции», и к каждому портрету художник сам дает пояснения.
Кто он и откуда, Жан Ферри, Ярош не знал. Сколько ни пытался Максим расспросить самого художника, тот просто отмалчивался. Зато о своих героях он может рассказывать без конца.
Что он больше всего любит? Бог мой, конечно, искусство. Нет, далеко не все. Но самое любимое — вот здесь, в альбоме. Максим с интересом перелистал диковинный альбом. В нем собраны гравюры с лучших произведений искусства всех стран. Неужели все это могло быть уничтожено? Нет, не мыслимо, не возможно. Ферри особо ценит произведения, что возбуждают в душе любовь ко всему высокому и ненависть ко всему низменному.
На первой странице его альбома гравюра с картины Делакруа «Свобода, ведущая народ на баррикады». Женщина, обнаженная чуть не до пояса с трехцветным знаменем в правой руке и с винтовкой в левой, подняла вооруженных людей на приступ. Вся фигура полунагой женщины полна изумительного целомудрия и высокого вдохновения, готового на любую борьбу.
— Чтобы сильнее любить, я глядел на эту картину и на портреты моих партизан, а чтобы сильнее ненавидеть, я глядел вот на эту, — указал он на последнюю страницу альбома.
Максим даже вздрогнул. Перед ним была гравюра с картины Холарека «Возвращение ослепленных болгар из византийского плена». Она распаляла ненависть против любой тирании. Император Василий Второй приказал ослепить пятнадцать тысяч пленных болгар. Каждой сотне он дал в провожатые старика, которому оставил один глаз. На картине страшная сотня слепцов, которую ведет одноглазый старик. Они идут сквозь вьюгу, и над ними уже кружат черные вороны.
Максим содрогнулся, его просто затрясло. Как все это далеко и как близко. Гитлеровцы пытались ослепить весь мир. Но палаческие руки будут отсечены. Будут!
— Знаете, — сказал Жан Ферри, — за окном моей мансарды виднелась длинная улица. Ее бомбили немцы. И черные глазницы ее мертвых окон мне до сих пор напоминают выколотые глаза. Тогда казалось, они могут выколоть их всему миру, ослепить весь свет. А прогремел Сталинград — я вздохнул с облегчением. Нет, глаз миру выколоть невозможно!
Ставка генерала Эйзенхауэра располагалась в Реймсе[31], в замке короля шампанских вин, которыми издавна славилась здешняя земля.
Сегодня к ленчу[32] ожидался приезд английского премьера, на встречу с которым приглашены маршал авиации Теддер, генералы Бредли, Паттон, Риджуэй и другие. Оставив гостей за непринужденной беседой, главнокомандующий прошел к себе в кабинет. В ожидании высокого гостя ему хотелось просмотреть последнюю почту. Усевшись за рабочий стол, над которым висел хрустальный канделябр, Эйзенхауэр развернул папку с донесениями из армий. Вести были радужными. Как и все дни, войска союзников успешно продвигались по всему фронту, встречая очень слабое сопротивление немцев. Русский фронт, на весь мир гремевший от Альп до Балтики, поглощал последние резервы Гитлера и сковывал все его главные силы.
Просмотрев почту, Эйзенхауэр возвратился в гостиную. Черчилль приехал незадолго до ленча, и генералы шумно приветствовали высокого гостя, впервые заявившегося в форме пехотного полковника, ибо до сих пор он предпочитал авиационное обмундирование.
Сэр Уинстон грузно опустился в кресло, вынул массивный портсигар и закурил сигару, шумно восторгаясь быстрым продвижением армии, из которой он только что прибыл. Затем, не дожидаясь, пока подадут на стол, он бесцеремонно принялся за брэнди с содой.
За ленчем гостей потчевали Чесапикскими устрицами. Говорили о войне, о технике, о политике. Черчиллю казалось, что нация, разбитая в этой войне, получит серьезные преимущества в будущем: она раньше других создаст новые виды вооружения. Английского премьера поддержал Теддер, восхвалявший беспилотную авиацию будущего. Поморщившись при упоминании немецких фау-снарядов, Черчилль утверждал, однако, что со временем Англия станет огромной базукой, нацеленной на Европу. Кто посмеет тогда начать войну. Эйзенхауэр усмехнулся. Британские острова ему представились вдруг самой уязвимой мишенью, и уж если кому господствовать в мире, так не Англии, а Соединенным Штатам. Большевиков история отбросит на десятилетия назад, и им не угнаться за американцами. Подлеченную же Германию, смотря по необходимости, легко превратить либо в щит, либо в меч против русских.
Генерал Брэдли заговорил о событиях в Руре и стал самодовольно перечислять трофеи. По числу пленных Рур превосходит Сталинград. Это покоробило даже Черчилля. Должное — должному! Сталинград потряс всю Германию, весь мир. Там битва — здесь тихая операция. Не желая спорить, Брэдли увлекся деталями. Риджуэй подарил ему «Мерседес-бенц», принадлежавший, по слухам, самому Моделю[33].
Не склонный восторгаться американскими успехами, сэр Уинстон начал рассказывать о немецких лагерях смерти. Чего он только не видел там! Его поразили иссохшие пленники, больные и изможденные, — живые мертвецы. Всюду трупы и трупы. Их не успевали ни закапывать, ни сжигать. Просто кости, обтянутые желтой кожей, к на ней тучами вши. Как муравейник! Вся земля там в пятнах запекшейся крови. И в воздухе удушающее зловоние.